— Для агронома земля что? — сказал Михаил. — Суглинок, фосфаты, калийные соли. Ну, перегной. А вот, к примеру, ты смотришь на это кладбище, и в голове твоей мысли жужжат, мол, вся земля из трупов составлена: финны тут, русичи, литовцы, татары, шведы, поляки, французы, немцы, немцы, немцы... Немцев больше всего. Зачем?
Васька почувствовал во рту вкус тухлого яйца и какую-то странную неловкость перед этим парнем с ясными глазами.
— Кресты на дрова, — сказал Михаил. — Для школы. Чего же им пропадать. Вон Серега бежит. Ишь, чешет, наяривает...
Запыхавшийся, с покрасневшими от бега глазами Серега выдернул из кармана бутылку. Из другого кармана вытащил несколько луковок с пожухлым пером. Из-за пазухи достал скупо отрезанную краюху.
— Шевелись, — скомандовал. — За тех, кто в море!
Михаил отвязал от трактора жестяную кружку. Серега поспешно налил. Выпятив губы трубочкой, втянул питье внутрь себя. Задохнулся — сморщился. Уткнулся носом в горбушку.
— Титьку тебе, а не водку, — сказал Михаил. — Земле мужик нужен, а эти все бригадёры в лоб пошли — между ног у них одни только локоны.
Серега подбежал к краю кладбища, вывернул крест и закричал:
— Михаил, я вот эту дровину возьму и тебя поперек башки. Я тебе говорил — воздержись!
— Иди, закусывай, — сказал Михаил.
Зародившийся на озере ветер шевельнул Михайловы легкие волосы. "И откуда такие? — подумалось Ваське. — Может, от финнов. Может, от шведов. Может, от датских рыжих бродяг. Но скорее всего от русичей".
Михаил плеснул ему самогона в кружку. Васька хлебнул и задохся. Принялся грызть луковицу, шумно хлеб нюхать.
— И ты бригадёр, — сказал Михаил Ваське. — И пить надо, любя. Люди делятся на зрящих и незрящих. Так бабка говорит, Вера. А незрящие — на бригадёров и активистов. Зрящий видит. Видит, чего можно, чего нельзя. Он — видит! Незрящий не видит. Не видя, хочет всего — не видит. Мухе ясно — сельское хозяйство мужская профессия.
— Баба в войну всю Россию кормила. Баба и маршалом может! — выкрикнул Серега.
— Маршалом может, а крестьянином нет. Ни в одном натуральном государстве этого нет. Потому что поперек природы. А все, что поперек природы, все неестественная ложь. Баба землю загубит. Бабе самой рожать надо. И ты землю загубишь. Неестественный ты для земли тип — бригадёр.
— А ты насильник и жеребец. Жизнь, как я понимаю, в умственности, а не в том, чтобы ребятишек стругать — безотцовщину.
— А ты чего не стругаешь?
— Ладно! — вдруг закричал Серега. — Ты попомни. Я добьюсь. Я над тобой председателем буду. — Он встал, закричал еще сильнее: — Не велено!
— Чего не велено? — спросил Михаил.
— Не велено, чтобы трактор простаивал. Повертывайся пахать. — Серега покачнулся на хромой ноге и уставился на Ваську Егорова. В глазах его полыхала строгая сила вождя. — И вы помощь нам должны оказать. Дело государственное. Божецкое. Кресты будете вместе со мной таскать. Ясно?
— Ясно, товарищ, — сказал Васька.
Трактор, храпя и харкая, тянул плуг. Лемех выворачивал кресты, и они ложились с гнилым хрустом на вскрытую землю. Иногда трактор замирал и трясся с продолжительным рыдающим звуком, словно внутренности его выворачивало наизнанку, и тут же бросался вперед. Легкие волосы то и дело заслоняли трактористу глаза, он сдувал их и смотрел поверх крестов, поверх того, что он делает.
Васька таскал кресты, забирая сразу по три, иногда по четыре разом. Ему казалось, что он ощущает под своими ногами тонны геройского мяса, растворенного в сером суглинке.
Серега от таскания крестов увильнул. Сделался бледно-зеленым, рванул в кусты и оттуда, качаясь, пошел топиться.
Теперь он поленницу возводил.
— А в Берлине нашим памятник ставят, — крикнул он добрым рабочим голосом. — Слышь, Михаил, говорят, стометровый. Смотри, Любка. И чего она сюда ходит?..
Там, где они выпивали, стояла женщина в легком платье, молодая, торжественная, как звонница на заре. Она смотрела на парней с привычной усмешкой. И во всей ее непререкаемой красоте, как особый цвет, была настоявшаяся терпкая горечь.
— Пришла? — крикнул Серега. — Или дел нету?
— Иди ты, — ответила женщина.
— Вспахали! — прокричал Серега с громкой и ядовитой радостью. — И все. И нету...
Женщина прошла бороздой, привычно вступая по вскрытой земле босыми ногами. Остановилась перед Васькой. Сказала:
— Какой тощой.
— Не тощой — хрящеватый, — поправил ее Михаил. Он смотрел на эту Любку, и Васька Егоров отметил, что глаза Михайловы погружаются в темные Любкины зрачки и давят, и душат, и плачут.
Любка сразу устала, опустила голову и тут же вскинулась снова на Ваську.
— Не улетай сразу-то. Мы тебе невесту найдем. Заодно и подкормим. — И пошла по тропе, по берегу, к деревне, утвердившейся за просторной березовой рощей.
Василию всегда казалось, что в глухом селе он немедленно забуреет, станет говорить вместо "вот" — "эва" и чавкать. Он вскидывал голову, стараясь, чтобы от его рожи, как на экзаменах, шло сияние ума.
Из избы с обомшелой крышей спустились на траву два малыша. Один, совсем маленький, — только в рубашке, другой, постарше, — в штанах. Им, наверное, казалось, что мужики по своей природе либо хромые, либо безрукие. Наверно, им не хотелось быть мужиками. Но тут они вдруг увидели двуногого и двурукого мужика и обрадовались надежде. Им хотелось задать стрекача, но счастье смотреть на Ваську, как на свое будущее, пересилило все их привычные опасения, и они смотрели. И носы их заливались жаворонками.
— Любкины, — сказал Михаил. — Вот я вас! Грибоеды этакие. Скорострелки.
Мальчишки задохнулись и побежали, выбивая пятками легкий галоп.
— Ишь, кабаны, изловлю на закуску! Вот только горчицы куплю.
Серега повернулся к Михаилу — лицо белое, как осиновая доска.
— О чем она думала? О своем проститутском удовольствии? О том не подумала, что они от рождения сироты.
— А они об этом не знают, живут да и все. А насчет сирот — сейчас каждый сирота. А ты сирота вдвойне. Горемыка ты. У тебя не только отца с матерью нет, но и мозги отсутствуют. Где у людей ум, у тебя волоса.
— Давай, Михаил, давай. У меня на вас всех сальдо-бульдо составлено. Я попомню...
К избе подошла Любка. Серега заткнулся. Потом сплюнул, махнул рукой, как бы отгоняя от себя осу.
— И она мне ответит. Ух, баба! Мне бы власть, я бы ее выслал в пустыню.
Картошка дышала паром. Некрасивая жена Михаила Настя с недоверчивым жадноватым взглядом поставила ее на стол и ушла в отгороженный занавеской угол. Постное масло темнело на искристых картофелинах редкими золотыми веснушками. В запахе картошки и постного масла Ваське почудился то ли упрек, то ли тихая грусть, обращенная к мужикам.
— У нас картошку в мундирах принято, — сказал Михаил. — А я теперь, видишь, чищеную люблю. — Михаил достал самогонку, уже початую бутылку, расплеснул по стаканам, и, когда выпили и закусили огурцом и луком, и когда поели картошки, спросил с протяжной задумчивостью: — Куда бы тебя на ночлег приспособить?
Серега решил вопрос простодушно и скоро:
— А в любую избу. Сейчас у всех просторно. Или ко мне. Или тут. Картошка сейчас имеется. Постного масла накапаем.
Ни против картошки, ни против скупого постного масла Василий не возражал. И парни эти ему нравились. Но, бродя по деревням уже почти месяц, он томился без интеллигентного разговора.
— У вас тут школа есть? — спросил он.
— Да какая же это школа, — сказал Серега. — Смехота, а не школа. Четыре класса в одной комнате. — Он резко провел по столешнице вилкой, словно перечеркнул приказ, разрешающий называть это недоразумение школой.
Михаил усмехнулся. Его глаза на какой-то миг оказались зрачок в зрачок с Васькиными. Васька почувствовал их теплое, проникающее в мозг давление.