Вернулся отец Михаил грустный, написал маслом этюд "Пашкина могилка" — он туда заезжал на обратном пути, — и запил. Лиза показала ему фотокарточку из Коста-Рики. Анна обронила ее на могилке — Алешка нашел.

Отец Михаил все думал: "Что же это?.." — дальше мысль не шла.

Вызвал отец Михаил из Ленинграда своего дружка-приятеля художника Василия Егорова, чтобы не пить одному.

Одному пить нельзя. Если бы мужикам правилось пить в одиночестве, то народа русского уже давно не было бы. Но не терпит мужицкое сердце индивидуальных восторгов, диалогов с самим собой, углубленной самодостаточности, умножающей печаль следствий, но не способной повлиять на причины, что дано только Богу, богоравным невеждам и алкоголикам.

Удивительнейшим свойством обладает водка среди всех наркотических зелий — пробуждением коллективизма, братских чувств и тех не названных еще эмоций, что дают человеку ощущение божественной золотой гармонии даже и без штанов, и равного счастья в той же одежде.

Может быть, названия указанных эмоций следует искать в формулах революционной идеи Октября: "Коммунизм — Мы!" Водка тоже — Мы!

— Ты меня уважаш? И я тебя...

Стало быть, действие алкоголя хорошо согласуется с коммунистической сутолокой, и все идут вперед к счастливому концу — алкогольному космосу: "Хочешь миллион? Нет! Хочешь на луну? Да!"

Дружок ленинградский Василий Егоров все не ехал. Чтобы побороть алкогольный синдром, отец Михаил поставил на мольберт холст и принялся за портрет Анны. Фон — киноварь. Косынка на голове пунцовая. Лицо и тело золотистые. Блузка белая в голубой горох. На руках синеглазый мальчик с розовой попкой и розовыми пятками. В руках у мальчика бублик.

Анна умерла под вечер в день святого великомученика Валентина и Иоанна-воина.

Чесала овечью шерсть серую и умерла...

Перед службой отец Михаил пришел к ней за ключом от храма. Анна у окна дремала. Улыбалась чему-то. Девушка-студентка в красном купальнике приспосабливала планшет на единственном стуле со спинкой. На полу лежали раскрытые коробки с красками, стояли банки с водой. У Анны часто останавливались девушки-художницы. Иные жили подолгу. Анна их молоком поила. И совсем не понимала тех, кто молока не пил: тогда смотрела испуганно и виновато, как если бы они были русалками, даже трогала их — теплые ли, может, скользкие.

В сторожке, обклеенной бледно-голубыми обоями, образов не было, тон задавал выцветший портрет Ворошилова в фуражке и орденах.

Над столом висела карточка с обломанными уголками — группа молодых колхозниц, веселых и уверенных в будущем. Белые халаты, надетые специально для фотографии, были им тесны. Полыхал счастливый румянец. На обязательном кумаче слова, писанные зубным порошком: "Первый выпуск курсов по электрическому доению". Анна сидела в центре, рядом с образованной инструкторшей, и была помечена крестиком.

Сейчас глаза Анны были закрыты. Голова опущена на грудь. Она улыбалась. Улыбка ее была улыбкой виноватого сердца.

Анна боялась тех самых аллей с золотым песочком, которые возникали так явственно, даже с запахом весенних лиственных почек. Не самих, конечно, аллей, прямых и чистых, но Пашку: она же не узнает его без значка на белой майке. Наверное, там и мать его родная. Они вместе на скамейке сидят. А она, Анна, — кто она? Она тень. И нету ей допуска в те аллеи, потому что глубок и непростителен грех неузнания своего ребенка.

"Мой он! Мой!" — кричала Анна в ночи, пугая ночующих у нее студенток-художниц.

Анна шептала неслышно покаяния. Руки ее вздрагивали на расслабленных коленях. Перламутровое облако шерсти колыхалось от движения воздуха, возмущенного топтанием в сторожке отца Михаила.

— Прости меня, Господи. И ее, безбожницу, тоже прости, — сказал отец Михаил.

— Спит, — прошептала студентка.

Отец Михаил кивнул.

— Грезит. Пусть. Это она отдыхает душой.

Василий Егоров приехал в Золы на автобусе, годном по внешнему виду только для перевозки телят. Автобус был небольшой, низкий, красно-коричневый с бежевой полосой. Казалось, что сидящие в нем на самом деле стоят на карачках.

У сторожки студентка в красном купальнике стирала в тазике что-то свое. На скамейке у дверей стоял планшет с акварельным портретом Анны. Девушка иногда распрямлялась, смотрела на портрет, морща облупленный нос, и снова принималась стирать. И снова, забывая о стирке и не видя ничего вокруг, видела только свою акварель. Сторожиха на портрете невесомо сидела в облаке перламутровой шерсти.

— Спит? — спросил у студентки Василий.

Студентка ответила скованно:

— Не понимаю. Она как мертвая.

За спиной Василия чертыхнулся негромко отец Михаил.

— Она и есть мертвая. Ты ее мертвую и рисовала. — И выкрикнул вдруг: — Дура!

Девушка заревела. Ей уже давно хотелось зареветь.

Анна видела горы и свою тень на подлете к ним. За горами, знала она, сияет вечность. Но силы ее были не велики. И воздуха не хватало. И страх. Слепящий страх. Но, может быть, и там, в райских аллеях, он без лица. Может быть, там все как есть: безногие — без ног, безглазые — без глаз. Разорванные в клочья... Сожженные в огне...

Дождь накатил. Все отяжелело. Анна тоже.

Анна шла по траве. От ее шагов тянулись широкие темные полосы.

Анне дождь не мешал. Она не мокла. Смотрела на зареванную студентку и жалела ее.

Студентку звали Алина. В сторожку, где сидела у окна мертвая Анна, она зайти не решалась. Алина стояла у стены в своем красном купальнике и глядела перед собой пусто и обреченно. С ее густой непромокаемой челки на грудь капали тяжелые капли. Такие же тяжелые капли бежали по портрету Анны, напитывались по дороге краской. От этого Анна на бумаге как бы оживала.

Художник Егоров ушел в дом. Поп в деревню, наверное в сельсовет, а заодно и к старухам-богомолкам, которые, конечно, придут, соберут Анну в путь.

Алина мокла у стены. Ей было холодно.

Портрет Анны смывало дождем, акварельная плоть стекала в землю. На ватмане сохранилась, наверное, только душа. Душа эта была молодой.

Из поповского дома вышел художник Егоров с тяжелым брезентовым плащом. Он накинул плащ на Алину. Постоял, глядя на смытый дождем портрет, взял его и понес в дом. Алина пошла за ним.

Дождь усилился.

"Хорошо помирать в дождь", — подумала Анна.

Анна наведалась к корове. И корова, и коза обеспокоились. Коза заорала даже. Анна пошла на автобусную остановку. Там было намусорено, и она ушла к церкви. Примостилась на крыльце под лампадой. Подумала об этой девчонке-художнице в красном купальнике, у которой были глаза Божьей Матери, не знающей, как запеленать своего мальчика. Анна совсем неслышно засмеялась, и тут ветер сильно рванул дверь сторожки, сорвал ее с верхней петли.

"Непорядок, — подумала Анна. — Этак все из комнатки выметет. И постель замочит". Она пошла прикрыть дверь, может быть, подпереть ее колом. И увидела себя. И шерсть на своих коленях.

"Чего же я не пряду? — подумала Анна. — Может, сплю? Если сплю, то что я тут под дождем делаю?"

До нее как бы издала долетел как бы шепот дальний — чьи-то тихие слова:

— Ты душа, Анна. Ты теперь душа. Душа-а...

Вокруг стола в доме отца Михаила сновала старуха Кукова, даже не сновала, а металась, как летучая мышь, обставляя стол закусками: грибочками, огуречками, тонко нарезанным салом, отец Михаил любил, чтобы пласт сала был прозрачен; он брал его и как бы слизывал с пальцев или забрасывал в рот, как некое облачко. И капуста на столе была квашеная кочешками тугими, и котлеты в подливе и городская сочная ветчина куском (Василий привез), и колбасы, и сыр. Коньяк стоял. И самогон, настоянный на дубовой коре и на можжевеловой ягоде. И водка "Столичная". И хлеб деревенский — вавилоно-подобные караваи — ржанец.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: