Анна привела корову, дала Лизе в руку веревку. Корова заупрямилась. И снова решилось дело благодаря воротцам-колокольне. Зорька уперлась плечом в штангу, ноги расставила, и как Лиза ее ни тянула — ни с места.
Колокола бухали, бубнили и взвякивали. Поп пришел. Набежали старухи. Лиза заплакала.
— Мама, ты что нас на посмешище выставляешь?
Зоотехник подошел к Анне. Сказал:
— Анна Степановна, благословите нас с Лизой.
Анна кивнула. Взяла веревку коровы из ослабевшей дочкиной руки и пошла.
— А мне! — закричал Алешка. — Что скажешь?
Анна остановилась, долго на него смотрела, так долго, что он отвернулся. Корова стала бить ее носом под локоть, Анна пыталась вспомнить Алешкиного отца, но лишь слышала что-то, все время работающее и молчаливое.
— Не ленись, — сказала она и повела Зорьку к старухе Дорофеевой, к ее непутевой козе, хоть и о шести сосцах, но все равно не знающей никакого к самой себе уважения.
Убирая в храме день за днем, Анна иногда останавливалась перед иконой Божьей Матери и разглядывала ее то с одного боку, то с другого. Иногда она брала стул и садилась, не выпуская из рук веника. Глаза ее, заполненные зрачком, как бы отделялись от лица.
Представляла Анна в такие минуты аллею, обсаженную красивыми деревьями, вроде розы, но без колючек и с лакированными ровненькими листочками. И скамейки на этой аллее — все золотые. Люди по золотому песочку аллей гуляют в белых длинных рубахах: мужики чистые, а может быть, молодые, дети причесанные, некоторые в золотых локонах. Все друг в друга вглядываются — друг друга ищут. А которые друг друга нашли, сидят на скамейках, взявшись за руки.
Анна могла так подолгу глядеть, уж больно хорошо было там, на аллеях.
Анна говорила Божьей Матери шепотом:
— Твой-то и не выпивает — серьезный. А у нас вся молодежь пьет. Так и называются — пьяницы за рулем...
Отец Михаил топал на нее ногами.
— На образ не крестишься! Язычница ты. Бесстыдница. Глаза у Анны становились синими, каменными.
— Ты с меня веру не требуй. Я к тебе не за причастием пришла. Ты мне веник дал — то и требуй.
Хотелось Анне вымести этого попа из церкви, засадить ее цветами, устроить в ней райское пение с голосами детей и девушек. Собственно, к отцу Михаилу она неприязни не испытывала, просто топтался он тут без дела. А ведь мог бы завесить храм радостными картинами. И все избы. И всю окрестность. Художник он был хороший. Ну а поп? Насчет этого она ничего сказать не могла — ел много, пил много, работал много. А картины у него были райские.
Если у Анны и был враг, то видела она его в мусоре, грязи и пыли и боролась с ним не покладая рук.
Анна украсила церковь цветами, нагородив недопустимое количество пучков и букетов: в банках, горшках и кастрюлях, по выступам стен, на табуретках и на скамейках — но больше всего на полу. Анна ставила цветы вместо свечек и свечки втыкала в цветы. Когда она стала уставлять церковь комнатными цветами в горшках и кадушках, отец Михаил воспротивился. Почему-то боялся поп, что Анна притащит в церковь фикусы и алоэ.
— Это храм Божий, — вразумлял Анну отец Михаил. — Что ты его так охорашиваешь. Это тебе не могила. Храм это. Божий!
Анна молчала. Глядела на цветы упрямо и молчала. Но один раз ответила с каким-то неожиданно ласковым простодушием:
— А нету его, твоего Бога. Помер он. Пулей его убили.
Отец Михаил открыл обросший усами рот и, может, минуту сипел.
— Не перечьте ей, батюшка, она поврежденная, — бормотали старухи, которым цветы не мешали, а дееспособность Спасителя казалась сомнительной.
Однажды, отец Михаил был случайным тому свидетелем, Анна отложила веник и мокрую тряпку, составила ладони рупором и, хитро глянув по сторонам, закричала вверх:
— Эй! Ау-у! Что, нету тебя? То-то... — Пустой храм эхо имел многозвучное — Анна слушала его, наклонив голову. Не уловив в утихающих звуках чего-то важного для себя, она запела нежным девическим голоском: "А ну-ка, девушки, а ну, красавицы..." Увидев отца Михаила, она подмигнула ему и сказала:
— Слушай, батюшка, украсил бы ты помещение своими картинами. Оттого и живем в нищете, что всего боимся. Одни Бога боятся, другие Сталина, третьи Гитлера. А ведь их жалеть надо. Повесил бы ты портрет старухи Дорофеевой в розовой кофте с голубыми горохами. Она же как Богородица.
— Не богохульствуй, — сказал ей отец Михаил.
На что она ответила ему:
— И Богородицу жаль. И тебя жаль... — В глазах ее было такое спокойное самоотречение, что отец Михаил погулял вокруг храма, повздыхал, надел кирзовые сапоги, штормовку, шлем с очками, завел мотоцикл, которым пользовался весьма редко, и поехал в деревню Никольское к Анниной дочке. Что-то его тревожило в Анне, какой-то ее необычный голос.
Вернулся отец Михаил грустный, написал маслом этюд "Пашкина могилка" — он туда заезжал на обратном пути, — и запил. Лиза показала ему фотокарточку из Коста-Рики. Анна обронила ее на могилке — Алешка нашел.
Отец Михаил все думал: "Что же это?.." — дальше мысль не шла.
Вызвал отец Михаил из Ленинграда своего дружка-приятеля художника Василия Егорова, чтобы не пить одному.
Одному пить нельзя. Если бы мужикам правилось пить в одиночестве, то народа русского уже давно не было бы. Но не терпит мужицкое сердце индивидуальных восторгов, диалогов с самим собой, углубленной самодостаточности, умножающей печаль следствий, но не способной повлиять на причины, что дано только Богу, богоравным невеждам и алкоголикам.
Удивительнейшим свойством обладает водка среди всех наркотических зелий — пробуждением коллективизма, братских чувств и тех не названных еще эмоций, что дают человеку ощущение божественной золотой гармонии даже и без штанов, и равного счастья в той же одежде.
Может быть, названия указанных эмоций следует искать в формулах революционной идеи Октября: "Коммунизм — Мы!" Водка тоже — Мы!
— Ты меня уважаш? И я тебя...
Стало быть, действие алкоголя хорошо согласуется с коммунистической сутолокой, и все идут вперед к счастливому концу — алкогольному космосу: "Хочешь миллион? Нет! Хочешь на луну? Да!"
Дружок ленинградский Василий Егоров все не ехал. Чтобы побороть алкогольный синдром, отец Михаил поставил на мольберт холст и принялся за портрет Анны. Фон — киноварь. Косынка на голове пунцовая. Лицо и тело золотистые. Блузка белая в голубой горох. На руках синеглазый мальчик с розовой попкой и розовыми пятками. В руках у мальчика бублик.
Анна умерла под вечер в день святого великомученика Валентина и Иоанна-воина.
Чесала овечью шерсть серую и умерла...
Перед службой отец Михаил пришел к ней за ключом от храма. Анна у окна дремала. Улыбалась чему-то. Девушка-студентка в красном купальнике приспосабливала планшет на единственном стуле со спинкой. На полу лежали раскрытые коробки с красками, стояли банки с водой. У Анны часто останавливались девушки-художницы. Иные жили подолгу. Анна их молоком поила. И совсем не понимала тех, кто молока не пил: тогда смотрела испуганно и виновато, как если бы они были русалками, даже трогала их — теплые ли, может, скользкие.
В сторожке, обклеенной бледно-голубыми обоями, образов не было, тон задавал выцветший портрет Ворошилова в фуражке и орденах.
Над столом висела карточка с обломанными уголками — группа молодых колхозниц, веселых и уверенных в будущем. Белые халаты, надетые специально для фотографии, были им тесны. Полыхал счастливый румянец. На обязательном кумаче слова, писанные зубным порошком: "Первый выпуск курсов по электрическому доению". Анна сидела в центре, рядом с образованной инструкторшей, и была помечена крестиком.
Сейчас глаза Анны были закрыты. Голова опущена на грудь. Она улыбалась. Улыбка ее была улыбкой виноватого сердца.
Анна боялась тех самых аллей с золотым песочком, которые возникали так явственно, даже с запахом весенних лиственных почек. Не самих, конечно, аллей, прямых и чистых, но Пашку: она же не узнает его без значка на белой майке. Наверное, там и мать его родная. Они вместе на скамейке сидят. А она, Анна, — кто она? Она тень. И нету ей допуска в те аллеи, потому что глубок и непростителен грех неузнания своего ребенка.