Анастасия Ивановна принесла Ваське сморщенный от сырости и блокадного холода ридикюль с документами, и фотокарточками.
На одном снимке, желтоватом и как бы грязном, женщина, похожая на его мать, сидела в мужской рубашке на толстенной ветке сосны и мужчина какой-то с нею рядом — щека к щеке. На другом снимке она полулежала на пляже в сильно подвыпившей компании. На третьем — на первомайской демонстрации в узкой юбке плясала вприсядку.
От снимков оставалось неловкое ощущение подглядывания. Васька запихал их в пятнистое кремовое нутро ридикюля. Ни ридикюль этот, ни карточки эти к его родной матери, какой он ее помнил и любил, отношения не имели.
Васька плетку к себе прижал. Погладил и долго беззвучно слезился, маленький, одинокий, дрожащий от холода в своем нынешнем громоздком заскорузлом теле. Потихоньку, подспудно мысли его переключились на геологию. Представил Васька урочище горное и горянок, станом гибких, будто лоза...
Как он потом уверял: мать подала ему знак ясный — запрет. Но он не разобрался, голова у него в то время работала исключительно плохо.
С матерью они жили дружно, равноправно. Размах желаний у обоих был глобальный — если мать иногда и говорила о своем беглом муже, то лишь в том смысле, что нужна операция в масштабах всей земли по поимке беглых мужей с целью выжечь у них на лбу букву "Б", чтобы другие женщины, дурочки доверчивые, от них, скотов, не страдали.
Мать никогда не подталкивала Ваську к занятиям, даже не проверяла уроков. Она смотрела на него с удивлением и любопытством как бы издали, поражаясь аппарату Васькиного автогенеза, состоящего из черт те чего: из балалаек, бутс, хоккейных клюшек, акварельных краток, болтов и гаек, весел и парашютов, выдаваемых ему в бесчисленных кружках и добровольных обществах, которые он, в мыле весь, посещал. Что же касалось гигиены и отношения к труду — рука ее была молниеносной.
Кстати, плетку она брала редко ("Рукой бью — чувствую, как в тебе ум прибывает").
Последний раз мать попыталась отлупить Ваську, когда он заканчивал восьмой класс.
Был день весенний. Они открыли окно на перемене, и человек пять или шесть вылезли на карниз загорать — этаж четвертый, последний. Рубахи сняли, сидят на карнизе, ноги свесив. В классе контрольная идет по физике. Все нормально. Вдруг распахивается окно — директор лезет. Но на карниз он вступить побоялся, тонкострунным голосом на границе срыва скомандовал: "Пожалуйте в класс!"
Они вошли, задерживаясь на подоконнике, чтобы надеть рубаху.
За родителями! — Директор известковым был. — Без родителей в школе не появляться!
Выяснилось позже, что какой-то прохожий, увидев ребят, сидящих на карнизе четвертого этажа, сначала позвонил в роно и в милицию, потом прибежал в школу к директору:
— Где у вас дети сидят?
— В классах...
— Вы так уверены?
А из милиции телефон: "Почему у вас учащиеся сидят на карнизе четвертого этажа?" Только хотел побежать, согнать — ему из роно: "Вы нас под суд подвести хотите?"
Вместе с тем прохожим директор выбежал на улицу — и в этот момент на карнизе Васька Егоров как раз делал "угол", чтобы размяться. Карниз не был узким, но и широким не был — сантиметров сорок было в нем ширины...
Лишь на третий день Ваське удалось привести мать в школу, она для этой цели принарядилась — а была она молодая.
Стояла Васькина мать красивая перед директором и смотрела в пол, робея. Васька ее никогда такой не видел — беззащитная, совсем слабая, даже хрупкая.
— Тебя мать не наказывает — распоясался! распустился! А мог бы стать гордостью школы, — говорил директор горячо. — Некому тебя в руки взять — мужскую на тебя нужно руку!
Васька заметил, как мать иронически глянула на директора и снова потупилась.
А директор еще горячее:
— А если бы кто из вас сверзился? Что бы вы чувствовали? А, молчишь. Скажи, что бы ты чувствовал?
— Я бы и упал. Все гимнастикой занимаются, один я — греблей, — сказал Васька.
— Я спрашиваю — что бы ты чувствовал?
— Наверное, боль, что же еще?
Директор был хороший мужик, но материна красота и полнейшая беззащитность, даже хрупкость, повлияли на него отрицательно.
— Это я тебе сейчас обеспечу. Если мама тебя не наказывает, я, с ее позволения, выполню свой мужской долг. Стой прямо! — Директор засветил Ваське по уху с левой и тут же засветил с правой.
Васька, качнувшись, отметил насмешку в материных глазах.
— Вот, — сказал директор. — Извините, конечно, но я счел своим долгом.
— Спасибо вам. — Мать робко глянула на директора. — Дети нынче так быстро взрослеют.
Васька отметил про себя: "Нокаутировала".
— Про вашего нельзя сказать — педагогический брак. Или социально опасен. — Директор энергично прошелся по кабинету. Остановился супротив Васьки. — Типичный лоботряс. Ты бы свою мать пожалел. Такая женщина!.. — Он поперхнулся. Шея его стала раздуваться и багроветь.
— Вы извините нас, мы пойдем, — сказала мать.
Окно директорского кабинета выходило на улицу. Мать шла, удрученно повесив голову, но завернули за угол, и она засмеялась.
Васька надулся.
— Похохочи. А если он примется тебе записки со мной посылать? Смешно? Нашла развлечение.
— Развлечение дома будет, — сказала мать. — И не брюзжи. Конечно, смешно. Кто бы подумал — исполнитель мужского долга. Ну, цирк... Васька, а он ничего, чудак?
Васька вздохнул, вложив в этот вздох все терпение, всю снисходительность мудрого.
— Васька, дома я тебя плеткой обработаю, — сказала мать весело. — Думаю, ты осел. А ты думаешь — ты акробат?
Васька вошел в комнату первый, снял плетку с гвоздика и, привстав на цыпочки, зашвырнул ее на буфет.
— Все, — сказал он. — Больше мы не деремся. Я уже, как видишь, большой. А ты, как это можно заметить, маленькая. — Васька обнял мать, и она оказалась ему по плечо.
— Если ты все же драться задумаешь, знай, я посажу тебя на шкаф. — Он схватил мать за талию, быстро присел и, распрямившись, поднял ее. Он не посадил ее на шкаф только потому, что она с визгом вцепилась ему в волосы.
Васька зябко оглядывал пустую комнату. Не было в ней ни шкафа того, ни буфета.
Позже, гораздо позже, если мерить материнским веком — в ее глубокой старости, рассматривал Васька выцветшие фотокарточки и признал мужчину, сидевшего с матерью на толстом суку сосны, — директор! Но это не вызвало у него ни удивления, ни каких иных чувств, кроме того, что мама его была, как тогда говорили, женщина интересная. Что он знал о ней? А ничего — вот чего.
Плетку, покрутившись по комнате, Васька повесил на прежнее место, на гвоздик у выключателя, чтобы чаще касаться ее рукой. И пошел устраиваться в геологию.
Горный институт был близко.
На подиуме стояли две скульптурные группы: одна — Геркулес, ломающий хребет Антею, другая — Геркулес с уворованной Прозерпиной. Это добавило Ваське Егорову вдохновения, заманчиво определив моральную силу горных профессий.
На подготовительных курсах давали рабочую карточку и стипендию — двести сорок рублей.
Демобилизованных солдат на курсах было двенадцать человек, учились они старательно — правда, иногда запивали, но больше не выделялись, ни отличными успехами, ни оригинальностью поведения. Выделялись и раздражали преподавателей трое: Васька Егоров, Маня Берг и Опоре Скворцов.
Все трое были ленивы до изумления. И самобытны. В отличие от Васькиной лени, агрессивной и в то же время конфузливой, лень Мани Берг была лучезарна, как бесстыдство богини. Лень Оноре Скворцова держалась на вежливости и доброжелательстве. Он говорил: "Извините, я не готов" — и смотрел на преподавателя с таким неизбывным добром, терпением и пониманием, что некоторые из них не выдерживали, извинялись и долго потом молчали.
Равнодушные ко всем наукам, эти трое открыто спали на лекциях, каждый на свой манер: иногда всхрапывали, иногда всхлипывали; а Маня еще и подвизгивала.