Она сказала об этом Егорову.
Художник подошел к книжному шкафу — принес Алине альбом Александра Дейнеки с надписью: "Типовой тете Ане от постоялок". Раскрыл на 31 странице. Там на развороте женщины в мужских башмаках толкали вагонетки, несли в железных ящиках что-то тяжелое, стояли у станков, а Бог, пузатенький и плешивый, таращился на них с вопросом: "Куда ж это я попал?" Журнал, в котором был напечатан разворот, назывался "Безбожник у станка". Следующий разворот назывался "Без бога". Женщины в черных платьях и черных косынках стояли у колонн и сидели на стульях. Много их было, наверное, слушали лекцию о происхождении человека — ссутуленные, в мужских башмаках. Рядом мужик выпивший волтузил жену, и называлась эта тема: "Жизнь в господе боге".
Алина медленно перелистывала альбом, и всюду женщины в черных косынках, то босые и неприглядные, то в мужской арестантской обуви, поднимали, катили, тащили что-то надрывно тяжелое. Гордо и освобождение — в журнале "Безбожник у станка".
— О Господи, — сказала Алина.
Старухи повернулись к ней. Они уже выпили по три рюмки за упокой души рабы божьей Анны. В глазах их было что-то, похожее на радость. В морщинистых губах обозначилось отчетливое желание петь. В этой деревне хорошо пели.
Были эти старухи похожи на Дейнекиных женщин из журнала "Безбожник у станка", как двойняшки. Правда, Дейнекины были моложе и желали говорить речи.
Алина подумала о Дейнеке: "Осмысленно он это сделал?" А вдруг осмысленно, как свидетельство. Ее потрясло. Картинки ее пугали — нежная она была, хоть и произносила иногда всякие матерные слова. Рисунки превращали людей в дебилов, живущих от грубых знаний, грубых движений, в людей, надрессированных бить, кусать, — коротконогих, со сломанными носами, передаваемыми по наследству. Алина повела взглядом по лицам старух, большинство из них в молодости были красивыми и улыбчивыми. Вспомнила карточку Анны в сторожке, где были сняты курсы электродоения. Анна, глядя на эту карточку, приосанивалась: может быть, в ней пробуждалась на короткий миг памяти молодого тела и гордые принципы всеобщего счастья, не обремененные раскаянием. Не обремененные ничем. Только физическими движениями. Только взад-вперед...
По столу, по клеенке, шла маленькая злобная собачка с выпученными глазами. Собачка скулила, быстро-быстро клацала острыми зубками.
"Явилась", — подумал Василий Егоров. Бросил в собачку пясточку соли.
Собачка исчезла. Фоном для нее была ветчина.
Алина подошла к книжному шкафу, поставила рисунки Дейнеки на место, взяла оттуда альбом с его живописью и раскрыла, прислонясь к стене.
Под мостом по льду шли в бой мужчины в пропотевших осклизлых и заскорузлых одеждах. Шли в бой женщины в мужских башмаках и черных косынках. По мосту над ними в обратную сторону шли раненые и потерявшие цель. Женщина с широкой спортивной спиной и странным оскалом держала в руках сомлевшего мальчика, она не прижимала его к груди, как это сделала бы мать, она держала его на весу, брезгливо, как увядшую охапку водяных лилий. Может, боялась, что сонный мальчик описает ее крепкий высокосортный бюст. Эта же спина на следующей странице была приделана к крепкозамешепному керамическому заду. В руке спина держала мяч. Мяч среди крепких, хорошо обожженных тел был уместнее мальчика.
И дальше на страницах женщины бежали, летели, стремились. Если в альбоме они были детьми огня, родились из него без участия поцелуев и Бога, то старухи в альбоме графики рождались прямо в черных косынках из суглинка или навоза, уже изможденные и в мужских башмаках.
— Бедная тетя Аня, — сказала Алина.
Старухи встрепенулись, наверное, никто и не слыхивал по отношению к Анне этого "тетя Аня".
— Да, — сказали они. — Анна была несчастная. Но Бог ее не оставит.
А старуха Кукова подошла к Алине и шепнула ей:
— Пойдем, дочка, с нами. У нас все припасено. И самогоночка, и красненькое. Мы у старухи Дорофеевой песни петь будем. Поплачем. Тут-то неловко. Перед батюшкой-то неловко.
Алина согласно кивнула, подошла к мольберту и поставила на него холст, на котором счастливая Анна прижимала к груди мальчика. Веселый мальчик одной рукой гладил ее губы, а в другой держал поджаристый бублик. А за ними, до самого синего космоса, веселилась и радовалась природа.
Телевизор орет в щелястой избе бабки Дорофеевой. Щели, особенно со стороны "розы ветров", бабка законопатила тряпьем. На то ушли два ее теплых пальто, выношенные до дыр, три фуфайки, солдатская шинель, два ватных одеяла и выброшенный пьяным соседом зеленый френч. Чтобы тряпки те не вываливались, чтобы птицы не покрали их для устройства гнезд, обколотила бабка избу рубероидом. Телевизор поет. Сверчок скрипит. Тараканы шелестят. Бабке не дует. Она живет и тоже поет. Доит козу и корову и разговаривает с Анной.
— Ты тута? А куда тебе деться. Душа, она возле детей обретается, либо возле скотины. Где же еще? Не по кустам же ей шастать. И в правлении колхоза ей делать нечего. Мне вот дров не дали, а душе и не надо. Кабы мы все стали душами враз — вот бы без забот. Вот я думаю, чего душа сорок ден на земле обретается? Ну Господь сорок ден обретался, так он Господь, ему нужно было все оглядеть. А вот тебе, Анна, чего тут оглядывать? С кем прощаться — с кем надо ты уже давно простивши. Давно... Я твою Зорьку у твоей дочки куплю. Буду молоком студенток поить. Скажу, ты велела. Пусть пьют...
По улице от попова дома шли старухи в черных платках, с ними студентка.
— Идут, — сказала бабка Дорофеева. — У меня все приготовлено. И тебе рюмка поставлена. Мы, Анна, петь будем. "В низенькой светелке огонек горит. Молодая пряха у окна сидит. Молода, красива..." Ты, Анна, какая теперь? Молодая. Я знаю, молодая ты. Наверно, красивая. Ты на себя в зеркало глянь, на заре...
Самая тихая из всех старух Нина Николаевна, бывшая колхозная библиотекарша, убирала со стола. Отец Михаил хрустел огурцом соленым и как-то грозно смотрел на портрет Анны с младенцем. Василий Егоров рюмку катал по столу. "Хорошо, что рюмка-то не граненая — тарахтела бы. Пришлось бы орать на Ваську. Нервный совсем. И чего нервничает — с точки зрения живописи, все у него хорошо. И девки его любят. А где эта?.." — Отец Михаил оглядел комнату и, не найдя в ней Алины, снова уставился на полотно.
— Слышишь, поп, почему душа на земле сорок ден обретается? — спросил Василий Егоров. — Что она делает?
— Да кто же ее знает. Для церковников это связано с номинальным синодиком Иосифо-Волоколамского монастыря. Синодик составил Никифор Волоколамский — от Иосифа Калиста, греческого богослова. Там сказано, что на третий день лицо меняет свой вид. На третий день — первые поминки и, собственно, похороны. На девятый день разрушается все здание тела, кроме сердца, — разрушается храм души. На сороковой день разлагается сердце. Труп становится прахом — все! У язычников были те же дни. У них был еще седьмой день, двадцатый и семидесятый. А вот что душа делает все эти сорок дней — не думал. Обретается.
— Имеет душа форму? Наверное, как-то связанную с бывшим телом. Наверно, она ищет и обретает новую форму. Может быть, форму рыбы.
— Наверно. Я тоже ищу форму. Я знаешь что сделаю — повешу портреты в храме. Я об этом давно думаю. Иногда, знаешь, ночь не сплю. Я тебя за этим и позвал. На помощь. — Отец Михаил поставил на мольберт акварельный портрет Анны, смытый дождем. — В ней что-то есть, а? В этой девушке. Как неживая, говорит. А она давно была неживая, Анна. И мы неживые. Вся Россия давно неживая. Когда Бога у народа нет, и народа нет. Не живые мы, доцент, и не мертвые.
Анна пришла на реку. Что-то позвало ее. В этом месте небольшой остров делил реку на два рукава. Будто змея проглотила яйцо, и яйцо остановилось в ее горле, шея ее раздулась и возник свист. И сейчас над рекой стоял будто свист. Вокруг острова бурлила, клокотала вода, выхлестывала на берег пену и чешую.