Клара. Да, знаю: Кларе было десять, Иосифу — шесть, знаю, знаю. Когда я возвращалась домой, время, от которого я хотела убежать, настигало меня с удвоенной, с утроенной силой. Оно накидывалось на меня, хватало за горло. Дети ведь не знали, что со мной. А может, знали?
Мартин. Нет, они не знали, что с тобой. И все же чуяли: в воздухе пахнет бедой. В комнатах царило тягостное молчание, в прихожей притаился страх. Так мы сидели, не говоря ни слова, пили чай и ели хлеб.
Клара. Беда была близко. Часто я думала — выпрыгнуть, как из летящего самолета, прямо вниз, в синий воздушный океан... но он меня от этого удерживал. Он тебя боялся.
Мартин. Меня? Разве я из тех, кого можно бояться?
Клара. Ты сам не знаешь, как ты бываешь ужасен.
Мартин. Ужасен? Я — ужасен.
Клара. Да, потому, что ты... потому, что ты порядочный человек.
Мартин. Я — порядочный? Нет, ты действительно меня не знаешь. В этот год я иногда приводил в контору женщину. Кельнершу из кабачка.
Клара. Ты?
Мартин. Да. Я покупал бутылку дешевого вина, печенье, несколько сигарет. Мы пили вино, ели печенье, курили сигареты, я держал ее за руку. Иногда я клал голову ей на колени, закрывал глаза и просил ее что-нибудь рассказать — о своем детстве. Она выросла в рыбачьей деревушке, и когда, склонившись надо мной, она тихо рассказывала, я вдыхал запах водорослей, рыбы, слышал смех дачников, рев бури и прибой; часами бродил с ней по берегу моря, по сосновым лесам, болотистым лужайкам, осенью забирался с ней в заколоченные дачи — искал забытые сигареты и недопитое вино и консервы. Я растапливал камины в чужих домах, а снаружи ревела буря и грохотал прибой... Я слышал, как возвращаются баркасы, видел усталые лица рыбаков, в свете фонарей кровь на серебряной чешуе рыб... а когда я подымал голову с ее колен и пытался привлечь ее к себе, она отводила мои руки и, смеясь, говорила: «Брось, это тебе не идет». И я смеялся вместе с ней.
Клара. Смеялся? Думал об этом и смеялся? Смеялся?
Мартин. Да, смеялся. Я ничего не мог с собой поделать. Потом я шел домой, пил с детьми чай, помогал им делать уроки, подходил к зеркалу и даже немного гордился своим потертым воротником и преклонением передо мной Беньямина Хуфса. Мои сыновья становились старше — с ними уже можно было говорить по душам. Началась война... и в один прекрасный день ты к нам вернулась.
Клара. Я вернулась к вам, когда он уехал. Я была счастлива. Я мечтала, чтобы он погиб. Ни одна любовница не желала так сильно смерти своему любовнику, как я. Я его ненавидела потому, что он обманывал тебя. Он забрасывал меня письмами, я распечатывала их только для того, чтобы узнать, когда он приедет в отпуск, на это время я уезжала.
Мартин. Почему ты ничего не говорила мне?
Клара. Почему ты не открывал глаз, когда я наклонялась над тобой по ночам? Я не могла тебе ничего сказать. Я понимала, что говорить об этом еще хуже, чем таиться. Жернов — вот что я чувствовала, на шее у меня висит жернов, и я тону, тону, а дна все не видно, кругом кромешный мрак, мимо проносятся какие-то чудовища, отовсюду несет зловонием, а я падаю все ниже... Смеяться... Ты говоришь, что не мог не смеяться. Тебе повезло с той женщиной: ты мог с ней смеяться. Мы с ним никогда не смеялись. Ни разу.
Мартин. Ты говоришь «с ним». Это действительно был Крамер?
Клара. Да, он.
Мартин. И кто был в этом виноват?
Клара. Не только он. Он, правда, начал первый. Он преследовал меня много лет. С тех пор как родилась Лизелотта и до самой ее смерти. Понимаешь? Семнадцать лет... Я никогда не любила его. С первого же дня я поняла, что он обманывает, обкрадывает тебя. В его речах и статьях я находила твои слова, твои мысли. Он был ловкач... Неужели ты не разгадал его игру? Не видел, как он разжигает в тебе отвращение, чтобы занять твое место, получить возможность нам помогать... ты сам посылал меня к нему. Он помогал нам — что правда, то правда. Мне приходилось часто ходить к Крамеру. После смерти девочки во мне была такая горечь и злость, меня пугала покорность, с какой ты принял эту смерть.
Мартин. Да, я сам посылал тебя к Крамеру. Он нам помогал.
Клара. Тебе тяжело, что ты это сейчас узнал?
Мартин. Так же, как и то, что я узнал о Лизелотте. Теперь я это знаю. Я не хотел этого знать. Хотя, наверно, такие вещи надо знать. Он был моим другом почти пятьдесят лет. Ты сказала, что примирилась с Богом... а с людьми еще нет... А вот мне люди никогда не были нужны.
Клара. Тебе? Мне казалось, ты любишь людей. Ты был такой добрый, приветливый, никогда ни на кого не сердился.
Мартин. Я не любил людей. Может, мне казалось, что на них даже не стоит сердиться. Почему? Когда беззаконие стало законом, я понял, что моя антипатия к людям — законна; они роились, как мухи, почуявшие дерьмо. Как мухи на падаль, так они кидались на деньги, на почести, на славу, на успех. Мне нужна была ты... дети, кельнерша... Беньямин Хуфс... И Бехер, помнишь патера, которому они запретили служить мессу? И несколько собутыльников, которых я приобрел в те дни, когда стал адвокатом с потертым воротничком.
Клара. А Крамер?
Мартин. Я видел, как дергались его губы, как дрожали руки, блестели глаза, когда его назначили председателем. И так же дрожали у него руки, блестели глаза и дергались губы, когда его произвели в лейтенанты, и потом, двадцать лет спустя, когда он занял мое место. Любить его? Нет. Из детей я больше всего любил Лоренца.
Клара. Лоренца? А я думала, Лизелотту.
Мартин. Лизелотта не в счет. Она осталась в моей памяти, как в стеклянном гробу. Моя дочка. Я помню запах свежей газеты на веранде кафе в осенний вечер... один миг — и все кончено. Зато Лоренц... он всегда оставался верен себе.
Клара. Он — вор.
Мартин. Вор и обманщик. Мой сын. Может, он догадался, что я презираю законы. Я никогда об этом не говорил. Но он, наверно, сам почувствовал, а потому так и поступал.
Клара. Ты презираешь законы?
Мартин. Да. Разве ты этого не знала? И людей я не любил. Может, твое желание еще исполнится: ты узнаешь меня до конца. Правосудие... в юности я был в него влюблен... холодное, как мрамор, и прекрасное. Я обнимал его ноги, как молодой жрец обнимает ноги Зевса или Афины... но мне еще не было сорока, а я уже знал, что руки мои обнимают пустоту. Повсюду брали верх болтуны, власть захватили лжецы, дураки диктовали свою волю умным, сильные мира сего захлебывались от чванства. У меня оставалась только ты, ты и дети.
Клара. Я тоже?
Мартин. Да. Я ведь знал все еще двадцать лет назад... Разве ты была не со мной?
Клара. Да, я была с тобой. Теперь я все знаю, и я так рада, что... ты презирал законы, тебе не нужны были люди, ты приводил к себе в контору кельнершу... и бродил с ней по берегу моря, видел светлую кровь на серебряной чешуе рыб и зажигал огонь в чужих каминах. Хоть что-то я узнала о тебе.
Мартин. И ничего больше?
Клара. Чуть-чуть больше. Что я знаю? Твое тело. Лучше всего — руки. Твое лицо, почерк, походку. Знаю, как ты ешь, пьешь, улыбаешься, дышишь во сне, знаю голос... сигарету, что ты выкуриваешь по утрам в постели... знаю, как ты подносишь чашку ко рту... О боже...
Шум мотора все ближе и ближе, машина с резким скрежетом тормозит возле дома.
Лоренц! Крамер! (Понизив голос.) Ты откроешь дверь?
Мартин. Дверь открыта. Они сами найдут дорогу.
Входная дверь открывается и захлопывается, слышен торопливый топот шагов по лестнице, дверь в комнату распахивается.
Входят Лоренц и Крамер.