А вот и дом — тихий и будто вымерший, он укрылся за елями, большой, деревянный, на крепком гранитном цоколе, с массивной, нависающей на зеленые ставни четырехскатной крышей, на которой толстым слоем лежал снег.

6

Хольт прошел через палисадник. Рванул дверь, она была заперта. Проваливаясь в снег, он обогнул дом и посмотрел в окно.

— Так, значит, он все же сыскал дорогу в пустыню за семью горами, — послышался голос сзади. Это была Ута. Укрытая овчиной, она лежала в шезлонге, поставленном прямо на снег среди голых кустов. Хольт сразу ее узнал.

— Уж не для того ли ты забрался в горы, чтобы на меня глазеть? — спросила Ута. — Возьми себе в доме шезлонг и одеяла.

Хольт повиновался. Он прошел со двора в сени, где слышен был запах навоза, тянувший из хлева, открыл дверь и очутился в большой комнате, занимавшей всю ширину дома. Несмотря на низко нависшую крышу, комната была залита солнцем. Тяжелые балки подпирали потолок. В углу стояла изразцовая печь. Посреди наружной стены, выходившей на запад, был сложен камин из грубо отесанных плит красного гнейса. Лавка с обитым волосом сиденьем, служившая, видимо, постелью, да несколько табуреток вокруг стола составляли всю обстановку. Из-под поблекших камышовых циновок проглядывал выскобленный добела пол. У камина стояла допотопная прялка. Вдоль восточной стены по обе стороны от двери тянулись уставленные книгами полки. А на подоконниках и ступенчатых стойках — среди зимы — пышно зеленело множество комнатных растений.

Хольт собрал лежавшие на лавке одеяла.

Ута спала или притворялась спящей. Хольт завернулся в одеяла. Расслабленно лежал он на морозе, с удивлением чувствуя, как зимнее солнце жарко припаливает лицо.

Хольт размышлял. Когда-то Ута была украшением провинциального городка, она царила в обществе офицеров, чиновников и угодливых коммерсантов. Ее считали умной, начитанной девушкой. О ее выпускных экзаменах еще год спустя в местных школах рассказывали легенды. Но особенную популярность принесли ей занятия спортом: она скакала верхом, фехтовала, брала призы на теннисных кортах. Лейтенанты и школьники были от нее без ума. В этом ореоле воспринимал ее и Хольт, он и сейчас не мог понять, почему она тогда к нему снизошла.

Он лежал не двигаясь. Длинные тени западных гор, падавшие на ближайшие склоны, накрыли дом и сад, тогда как на востоке вершины еще пламенели в лучах вечернего солнца. Заметно похолодало.

Но вот Ута поднялась с шезлонга. Подала наконец ему руку. Эта когда-то нежная, холеная рука показалась ему жесткой и шершавой. На Уте было странное, в виде хитона, платье из грубой, узловатой ткани, перепоясанное по талии кое-как свитым шнурком. Ее светлые волосы стали еще длиннее и свободно вились по спине. Из-под платья виднелись чулки домашней вязки и сплетенные из узких ремешков башмаки без каблука.

Ута повела Хольта в дом и по крутой деревянной лесенке наверх, на чердак. Здесь она открыла дверь в небольшой чулан, где стояла только железная койка.

— Переоденься! — приказала Ута.

На вбитых в дощатую стенку гвоздях висели поношенные брюки и старенький свитер.

— Работы хоть отбавляй! — добавила она холодным, чужим голосом. И, уже стоя на лесенке, бросила: — Также и для тебя.

Хольт переоделся в старье. Он не узнавал Уту: куда девалась ее ироническая насмешливость? Его не столько озадачил ее тон, эти словно через силу брошенные резкие слова, сколько ледяной прием. А он-то надеялся на сердечную встречу! Ута сразу же дала ему почувствовать свое превосходство.

Она вышла к нему в брюках и провела по всему дому. Показала большую комнату, кухню, кладовую, люк в погреб, где был вырыт колодец, и хлев. Она и теперь ограничивалась лишь самыми необходимыми словами.

Ута разводила овец восточно-фризской породы и мериносов; имелась у нее и парочка ангорских коз редкой породы из имения одного французского помещика.

— Это мериносы, — пояснила она, указывая на двух длиннохвостых, почти черных овец, — не обычная немецкая помесь, а испанские мериносы, так называемые эскориалы.

Часть хлева была отгорожена тюками прессованной соломы, уложенными в штабеля под самый потолок. Здесь были особые стойла для ее любимцев. Хольт не без труда протиснулся сквозь соломенное заграждение. В стойлах жили ангорские козы. Самец, крупное животное необычного вида, удивил Хольта своими грозными, торчащими винтообразными рогами. Коза была суягная, помельче самца, и рога не такие внушительные. Их шерсть свисала тончайшим шелковистым руном.

Ута перебирала пальцами шерсть ангорцев.

— Не знаю, удастся ли мне вывести второе поколение, — говорила она деловито. — Здесь, в горах, суровый климат, тысяча двадцать метров над уровнем моря. Эти козы чувствительны к холоду, к тому же они не очень-то заботятся о потомстве. Они слишком изнежены, родительский инстинкт у них заглох. Живут только для себя… — Она подняла глаза на Хольта. — Как люди, — добавила она и стала протискиваться обратно между штабелями соломы.

Ута зажгла фонарь и повязала голову платком.

— Что стоишь? — накинулась она вдруг на Хольта. — Убирай навоз!

Хольт молча взялся за дело. С минуту она наблюдала за ним, а потом выхватила у него вилы.

— Не трогай подстилку, она еще годится. Убирай на тачку один навоз!

Хольт ничего не сказал и продолжал работать. В темном дворе он угодил с тачкой в рыхлый снег и опрокинул ее. Кляня все на свете, он принялся подбирать комья навоза. Когда он вернулся в хлев и стал подстилать свежую солому, Ута уже накормила скотину и взялась за дойку. А потом села расчесывать шерсть у своих ангорцев.

Хольту пришлось с коптящей керосиновой лампой лезть в погреб. Ута передавала ему пустые ведра и вытаскивала на веревке полные. Она не говорила «спасибо», не говорила «пожалуйста», а только командовала, и он молча повиновался. Потом они вместе умывались во дворе. Было так холодно, что, пока они мылись, вода в ушате по краям подмерзла.

В камине потрескивали поленья. На карнизе изразцовой печи горела керосиновая лампа. Ута снова облачилась в свой хитон и заплела волосы в две косы. Ужин был скудный: овечье молоко, яблоки и хлеб. Ута молчала, а следовательно, молчал и Хольт. После ужина она поставила на стол кувшин кислого красного вина и коробку табаку для Хольта, подала ему связку обкуренных трубок — на выбор. Хольт закурил и отхлебнул вина, разбавленного водой.

Ута, поджав ноги, села на лавку, отчего деревянная спинка затрещала. В неплотно притворенную дверь скользнул большой пестрый кот и, глядя на огонь в камине, застыл на месте; подрагивал лишь кончик хвоста. Потом он прыгнул к Уте на лавку и, громко мурлыча, свернулся клубком у нее на коленях.

Молчание Уты угнетало Хольта. Ему хотелось расспросить ее о полковнике Барниме, но он не решался.

— Дела у нас — хуже не придумаешь! — сказал он наудачу. — Повсюду нужда и горе.

— Меня это не интересует, мне это безразлично! — отрезала Ута.

Он осекся и некоторое время курил молча. Потом сказал:

— Ты очень изменилась!

— Нисколько я не изменилась! — возразила она. — Вспомни! Для меня уже и тогда ничто не имело значения — ни мой жених, ни обычные условности!

— Мне было в то время шестнадцать лет, — сказал Хольт. — Впрочем, неважно! — Он поднялся. Он не мог скрыть свое разочарование. — Пойду к себе, — сказал он. — Я устал как собака. — У порога он помедлил. — Выходит, зря я притащился к тебе через всю Германию… Только чтобы убедиться, что мы вовсе не знаем друг друга.

Ута прислонилась головой к руке, которой обхватила спинку лавки.

— … Не знаем друг друга, — повторила она. И, не глядя на Хольта, медленно произнесла, словно восстанавливая в памяти полузабытые слова: — «Знать друг друга? Но для этого нам пришлось бы вскрыть друг другу черепные коробки… и вырвать мысли вместе с мозговой тканью…»[16]

вернуться

16

Г. Бюхнер, «Смерть Дантона».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: