Ляля Зейлигер была дочерью известного петербургского адвоката, члена кадетской партии, в доме которого бывал весь цвет петербургской интеллигенции, политической и артистической. В огромной квартире на Надеждинской улице мы обыкновенно играли в кабинете Филиппа Николаевича, когда его не бывало дома, - шесть окон смотрели на улицу. Стены были уставлены книгами, на толстых коврах лежали медвежьи шкуры, и мы строили из них пещеры, где сидели подолгу и разговаривали о всевозможных наших тайнах, которых к этому времени было уже довольно много. Иногда я оставалась обедать и тогда робела в присутствии Лялиной матери, веселой, деловой и энергичной, тоже имевшей отношение к кадетской партии, старшей Лялиной сестры (позднее вышедшей замуж за журналиста В.Азова) и брат Сережи, застрелившегося в Берлине в конце двадцатых годов. Здесь бывали Милюков из Думы и Ходотов из Александринки, скрипачи Мариинского театра, видные адвокаты, актрисы, писатели. Но, конечно, я не видела их никогда, я только знала, что они бывают, и ходила по комнатам в священном трепете, воображая, как все это выглядит, когда зажжена великолепная люстра, и гремит рояль, и толпа гостей наполняет гостиную, столовую, кабинет и все остальные комнаты, где сейчас снуют помощники Ф.Н. Ляля была курчавая, маленькая, худенькая, ничего не понимала в стихах и не понимала, зачем я их пишу, но что-то связывало нас: любопытство к миру, интерес друг к другу. Она была на класс старше меня. Я очень скоро как-то потеряла ее, она, быть может, еще жива сейчас - последнее, что я знаю о ней, это то, что она жила в Казани, куда ее выслали. Не то Корделия, не то Антигона, она отдала свою жизнь отцу. Но тогда она была совсем не похожа на героиню трагедии.

Есть что-то преувеличенно-трогательное и искусственно-слащавое в воспоминаниях о школьном классе взрослых людей, но, когда я думаю о своих тогдашних подругах, я вижу перед собой не наивных маменькиных дочек, в изящных платьицах и с бантами на голове, но совершенно зрелые существа, с определившимися вкусами, с политическими убеждениями, умеющие судить, спорить, рассуждать, выбирать книги для чтения и себе подобных для общения. Время сыграло здесь свою роль: каждый год менял Россию и каждый день старил нас. И самой незрелой, как мне теперь кажется, была я сама, с моими "подпольными" чувствами, заумными радостями, с частичным знанием тайн жизни, в которые я была посвящена некоей Мусей Р., сидевшей в каждом классе по два года и бывшей в то время чуть ли не на пять лет старше всех нас. Единственным моим преимуществом перед ними было писание стихов, но и оно скоро померкло, когда появилась в 4-м классе Наташа Шкловская, тоже писавшая стихи, и какие стихи! Но об этом я скажу позже. В одиннадцать лет все мы более или менее знали, чего хотели, и все хотели чего-то особенного. С двенадцати лет мы читали запрещенную литературу и рассуждали о преимуществах партии с.-д. перед партией с.-р. Мы все - нас было пять-шесть - были связаны друг с другом и вечером договаривали по телефону недоговоренное днем, прося телефонную барышню соединить нас по три всестe (что было возможно), а по воскресеньям ходили друг к другу, читали вместе непонятные слова в словаре Граната и обо всем имели мнение, иногда общее и шумное, иногда свое собственное, секретное.

Муся Р. и я остались после уроков, и в пустом классе, в полутьме, у холодного окна, она не только объяснила мне все, но и дала прочитать "Яму" Куприна, чтобы не быть голословной. Эта книга произвела на меня ошеломляющее впечатление. Во всей моей жизни ни одна книга не имела на меня такого действия. Я так и сказала об этом А.И.Куприну, когда однажды, в гостях у В.В.Барятинского в Париже в 1929 году, я осталась с ним одна в гостиной после того, как все другие перешли в столовую. Куприн был похож в те годы на старого татарина, отчасти напоминая моего тверского деда. Он покачивал головой, опустив руки, и казался дряхлым и сонным. Он выслушал меня, медленно взял с вазы вишню и попросил меня взять ее за хвостик в рот. Вишня повисла у меня на подбородке. Он придвинулся ко мне и осторожно взял вишню ртом, почти не коснувшись меня. Когда он выплюнул косточку, он сказал:

- Это - моя последняя стадия.

Мне стало его жалко, но я ничего не сказала. И он поцеловал мне руку, капнув слезой, словно слеза в его угасшем глазу долго ждала мгновения, чтобы упасть мне на руку. Мы вышли в столовую.

После чтения "Ямы" мне в течение нескольких недель ничего не шло в голову. Я говорила себе, что если "спрос" рождает "предложение", то нельзя оставаться чистой и терпеть Лондон, Гамбург, Париж и Невский проспект как неизбежное зло, что что-то должно произойти со всеми нами, со мной, с моими подругами, с девочками всего мира, подрастающими сейчас в миллионах семей, чтобы кончилось то, что есть в "Яме". Недостаточно это запретить, недостаточно взорвать, надо, чтобы что-то очень существенное переменилось внутри нас самих. Отчасти теперь, через пятьдесят лет, в мире западных людей это и случилось ("западных", то есть тех, которые живут в современных, техникой обусловленных городах). Я тогда не представляла себе конкретно этой смутно призываемой перемены, не догадывалась, что буду принадлежать к тому поколению, с которым прежнее положение вещей окончится, когда женщины перестанут делиться на порядочных и непорядочных и когда окажется, что "груз", который якобы несли "непорядочные", облегчая тем самым жизнь "порядочным", будет не только разделен между теми и другими, но и потеряет свой основной смысл груза. Литература, законодательства, психология и даже точные науки помогли в этом, внутренний бунт современного человека доделал многое, экономика довершила остальное.

К этому же времени относится также первое мое ощущение связи времен. Много раз впоследствии мне приходилось говорить с М.А.Алдановым на эту тему. Его всегда волновала эта идея, и он возвращался к ней в разговорах. Конкретно это выражалось в том, что он в юности видел императрицу Евгению в Париже, глубокую старуху, которая в юности, в свою очередь, видела деятелей французской революции. Мне суждено было в детстве знать урожденную Пыпину и дочь декабриста, дружить с русским англичанином, бывшим уланом, лично не раз видевшим Николая Первого. И это впечатление связи с пушкинской Россией производило на меня в те годы громадное впечатление. Что-то новое открывалось мне о времени, оно делалось чем-то конкретным и начинало походить на пространство. Этот бывший улан, муж сестры тверской бабушки, знал Николая Первого, а Николай знал Екатерину, а Екатерина, конечно, знала кого-то, кто хорошо помнил день закладки первой сваи Петербурга-городка. Это вызывало во мне трепет, вызывает и сейчас. Так, кто-то через пятьдесят лет вспомнит, что видел меня - человека, в детстве знавшего участника войны с турками 1855 года!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: