— От Ивана Степановича Бессера, — произнес он с поклоном, входя в несвежую, но большую, всю заставленную дешевой стариной гостиную, и чувствуя особое удовольствие от пожатия мягкой, как будто только что вымытой руки хозяина. — Простите, если помешал, но Иван Степанович непременно просил к вам зайти.
— Садитесь, садитесь, голубчик, — и небольшой, рыжеватый, толстенький хозяин, с выкаченными неумными глазами подвел его к столику, где неустойчиво дрожали цветы в вазе.
— Отниму у вас минимум времени и сообщу — увы! — то, что по долгу службы сообщать обязан: занавес рано или поздно упадет.
Хозяин ахнул и всплеснул руками.
— Ах, я понял. Не напоминайте. Это ужасно! Неужели же до сих пор не изобрели ничего против этого? Вот в Америке писали про какие-то пилюли… И это называется прогресс!
Алексей Георгиевич даже улыбнулся:
— Какие же пилюли, помилуйте. Все на свете, от букашки до гения, имеет конец. Разве пилюли чем-нибудь помогут?
— Тогда пускай нам скажут, что там! Ведь для чего-нибудь же служат все их академии, университеты, лаборатории всякие? Нет, нет, я не могу говорить об этом, не хочу, переменим тему. Я знаю, Иван Степанович застраховался в сто тысяч, и я тоже решил застраховаться в сто тысяч, и даже жену мою застраховать в сто тысяч (на двоих вы мне сделаете скидку?). Но будем все это обделывать незаметно, тихо, не будем думать о смысле наших актов. Я ночи спать не буду. Я боюсь.
Асташев опять улыбнулся и слегка поклонился в знак согласия.
— Мы и не говорим. Мы уже и забыли, о чем была речь. Если борьба невозможна, надо постараться принять меры, чтобы все прошло гладко, как можно незаметнее; чтобы была выплачена сумма…
— Ах, кстати, говорят, вы не всегда аккуратно выплачиваете?
— Аккуратнее Английского банка.
— Но с вами иногда судятся?
— Одни симулянты. Прошу вас даже в шутку этого не говорить.
— Ах, как интересно, значит, бывают симулянты? А самоубийцам вы платите?
— За что же? — и Асташев сделал неприятное, обиженное лицо. — Одним невоздержанным движением человек зачеркивает назад всю свою жизнь, за что же его награждать? Он от этого получается человек небывший, химера. Мы — за нормальный конец. И потому мы можем платить только бывшим, существовавшим, но кончившимся.
— Очень интересно. Продолжайте, пожалуйста. Я позову жену.
Он встал, открыл дверь в соседнюю комнату и ласково сказал:
— Милая, выйди… Ничего, гость простит.
Вошла женщина, непричесанная, в капоте, с русским широким лицом и полной фигурой без корсета.
— Прошу вас, продолжайте.
Алесей Георгиевич, приноравливаясь к женскому пониманию, вкратце изложил дело, по которому пришел.
— Ну ясно, — сказала хозяйка, почесав в волосах. — В Америке давно все страхуются. Это мы здесь отстали.
Из портфеля выскользнули прямо в руки Асташева листы печатные, листы писанные, листы с пробелами, которые нужно было заполнить. Он быстро нашел в графе сумму, что-то подсчитал.
— Как это интересно, милая, — сказал хозяин, подписывая то тут, то там, — один из нас получит за другого.
— Ну естественно. Очень удобно.
Алексей Георгиевич то тут, то там промокал подписанное квадратом розового клякс-папира.
— И с какого же дня?
— С этой вот минуты.
— Ты слышишь, милая, как это интересно: мы уже застрахованы.
Она тоже подписалась, где было нужно, и Асташеву, несмотря на его отказы, сейчас же выписали чек. Он все уложил, зацепил перо о карман и начал прощаться. Его долго благодарили, уговаривали остаться завтракать и дали ему адрес семейного знакомого («Родного дяди Жени Соколовой, вы, наверное, ее знаете?»): он давно изъявлял желание…
Уже в дверях Асташев спросил, когда можно будет прислать доктора.
— Ах, не надо, не надо, — вскричал хозяин со слезами в голосе, — он найдет всякие болезни… Правда, милая, не надо?
Но Асташев сказал, что без этого нельзя, и они согласились, и опять поблагодарили его, и попросили поблагодарить Ивана Степановича за его постоянную о них заботу.
Был час завтрака. В недорогом, чистом, каком-то казенном ресторане, где его хорошо знали и где справа от него сидели всегда одни и те же, чрезвычайно много и вкусно евшие, южане, а слева тоненькая женщина с большим носом и ярким ртом, он завтракал каждый день и исключений не делал даже по воскресеньям. Он ел медленно, читал газету, подсчитывал на газете какие-то цифры, записывал что-то в книжку, соображал, иногда требовал адрес-календарь и мягко листал его среди тарелок. Вина он никогда не пил; ему подавалась бутылка минеральной воды. Два слова о погоде гарсону, бросок в сторону большеносой женщины (не похорошела ли со вчерашнего дня?), полупоклон соседям. Вяленая рыба и жаркое, или жаркое и сладкое, кофе, торт. Три куска сахара в маленькую, белую чашку с трещиной. После завтрака он шел мыть руки, чистить ногти, гребешком чесал волосы и плоской щеткой, которую носил с собой, стряхивал с плеч и груди перхоть и крошки. Потом он выходил, — в руках зонтик и портфель, в мыслях — новый путь, новый адрес. В этом городском конвейере, по трансмиссии, не имеющей ни начала, ни конца, ни перерыва, он едет, передвигается, движется, как спица, как гайка, и ему это так же естественно делать, как дереву расти на одном месте.
— Перметте.
Но его не впустили. Приоткрылась щель в двери, блеснул глаз; мужской голос сказал:
— Да, это я. А вы кто?
— Я уже заходил однажды, но не застал. Я…
— Щетки продаете? Швейные машинки?
Алексей Георгиевич постарался вдвинуться одним плечом.
— Облегчаю самое тяжелое. Страхую от смерти.
Дверь поддалась и сейчас же надавила на него, придавила так, что зонтик вошел, а портфель остался снаружи.
— Подите вон! — и тот, кто стоял в передней, брякнул в руке чем-то металлическим, это была связка ключей. — От жизни не страхуете?
— То есть как это от жизни? — Асташев оторопел, где-то блеснула мысль: а вдруг и это возможно?
— К черту! — крикнул человек, щемя его дверью все сильнее. — Плевать я хотел на нее. Не испугает! От жизни, от жизни, от адовой жизни ищу страхователя.
— Но позвольте, я совершенно не заслужил. Я должен сказать вам что-то очень важное.
— Что в ящик сыграем? Ну и пусть. Только этого и жду.
— Но жену, детей, — лепетал Алексей Георгиевич, стараясь высвободиться из щели, — оставите нищими…
— Жену, детей? — крикнул голос истерически. — Старой дуре на молодого любовника, стервецам — для игры на скачках. Убирайтесь, не нужно.
— Со мной никто так…
— Вон! Вон! — и Асташев почувствовал, как что-то уперлось ему в грудь и толкнуло его, он понатужился, выскочил из двери, рванувшись вбок, и у самого его розового лица она хлопнула так, что дрогнул дом. — С утра шляются — визжал голос за дверью, — пылесосы, пишущие машинки!
Но Асташев только жирно плюнул, попав чуть выше замочной скважины. «Азия, — произнес он громко, — монголы», и не спеша спустился, раскрыл зонтик, потому что накрапывал дождь, и пошел, успокаиваясь, утишая кровь. И вдруг вспомнил: еще одно место, еще одно имя. Назначенное на сегодня рандеву. Самое занимательное из всего, что предстояло.
Но прежде, чем отправиться на это рандеву, к скульптору Энгелю, у которого он уже два раза был и каждый раз не мог закончить своего с ним разговора, он решил съездить в то страховое общество, от лица которого действовал, и где обычно бывал каждый день, под вечер.
Громадная зала, в которой сидело около двухсот служащих и в которой обычно толпилось не менее ста человек посетителей, была разгорожена решетками, в решетках были проделаны окошечки, над каждым окошечком был номер, была надпись. Асташев, пожав несколько рук, легонько хлопнув кого-то по спине и получив в свою очередь нежный удар по плечу, прошел к отверстию пятьдесят третьему, над которым было написано «смертные случаи». Впрочем, теперь, овладев французским языком в совершенстве, он уже знал, что слово «смерть» вообще никогда не употреблялось сидящим в этом окошечке усатым, немолодым, в высоком воротничке служащим, но употреблялось слово «кончина», звучавшее гораздо приятнее для уха посетителя.