Еще одним искусством, которое я постиг, было зодчество. Я изучал, как смешиваются мастики, алебастр, битум, как смешивается алебастр с дегтем, как делают кирпичи, как штукатурят и красят стены и многое другое в ремесле. Я трудился вместе со строителями в поте лица, постигая их тайны и совершенствуя свое умение.
Единственная причина, по которой я все это делал, заключалась в том, что по обычаю царевичи обучаются подобным вещам, чтобы играть подобающую роль в создании храмов. В других землях царевичи обычно ездят верхом, охотятся и развлекаются с женщинами, но наши обычаи не таковы. Помимо того, что мне однажды предстояло взять на себя ответственность за подобные дела, я прежде всего стремился овладеть этим мастерством ради собственного удовольствия познавать новое. Когда я делал кирпичи и складывал их в ряд, создавая стройную стену, я переживал чувство такое же сильное, какое бы я чувствовал от свершения подвига. Было что-то удивительное в изготовлении кирпича, в умении смешивать глину и солому, утрамбовывать ее в форме, и снимать с нее излишки глины ребром ладони. Мне это нравилось.
Существуют и другие источники удовольствия и другие ощущения, куда более чувственные. В этих вопросах я рано начал свое образование.
Моей первой учительницей была маленькая косоглазая пастушка коз, которую я повстречал однажды на улице Скорпиона в конце зимы. Мне было одиннадцать или десять, она, должно быть, была постарше, потому что у нее уже была грудь и волосы внизу. Она выклянчила у меня кусочек золотой проволоки, которой я закручивал волосы, и я спросил:
— А что ты мне за это дашь?
Она засмеялась и сказала:
— Пойдем со мной.
В темном подвале на груде мокрой старой соломы она заработала проволоку, хотя то, что мы делали, больше напоминало борьбу, чем соитие. Я даже не уверен, что вошел в нее, настолько я был неопытен. Мы встречались еще один или два раза, и теперь я знал, что то, что мы делали, было по-настоящему. Я никогда не спрашивал, как ее зовут, никогда не называл ей своего имени. От нее несло козьим молоком и козьей мочой, лицо у нее было грубым, а темная кожа прыщава. В моих объятиях она извивалась и вертелась, словно угорь. Когда я обнимал ее, она казалась мне столь же прекрасной, как Инанна, а наслаждение, которое она мне дарила, пронзало мое тело молнией Энлиля. Я был приобщен к великому таинству чуть раньше, чем полагается происходить таким вещам, и крайне незаконным образом.
После нее было много других. Город был полон грязнолицых чумазых девчонок, охотно готовых пойти на часок поразвлечься, и я, должно быть, перепробовал половину из них.
Потом я открыл для себя, что те же удовольствия, только без вони и прочих небольших недостатков, можно получить и от девушек высшего общества. Мало кто мне отказывал, и то больше из страха, что им попадет. Я, со своей стороны, всегда был ненасытен. Мне казалось, что, когда мое тело трепетало в наивысшем наслаждении, я общался с богами. Это было так, словно тебя бросало прямо к богам. Разве это не так? Акт соития — возможность познать все, что свято. Пока ты этого не совершил, ты пребываешь словно за пределами всего того, что разумно. Ты немногим выше животного. Единение духа и плоти в акте совокупления как раз и есть то, что приближает нас к богам. Я каждый раз чувствовал, что в то бешеное мгновение перед излитием семени со мной не просто урукская девчонка, а сама огненная богиня Инанна — богиня, а не жрица. Это святое занятие.
Помимо этого я заметил — и очень рано, — что соитие замечательным образом успокаивало мою душу. Ибо тогда, да и много лет спустя, меня разрывали бурные чувства, которые я едва понимал и от которых не умел защищаться. Мне кажется, что моя горячая кровь кипела не только от обычной плотской потребности, но от чего-то более глубокого и темного, от мучительного одиночества, которое нападало на меня, аки волк в ночи. Часто мне казалось, что я единственное живое существо в мире призраков и привидений. Не имея ни отца, ни брата, ни настоящего друга, отстраненный от людей своей богоподобностью, печать которой мог видеть на мне любой недоумок, я обнаружил, что погружен в странную, ошеломляющую пустоту души. Она жалила меня и жгла холодом, словно лед, приложенный к коже. Поэтому я тянулся к женщинам и девушкам за единственным утешением, которое мог найти. Удовлетворение страсти, по крайней мере, давало мне несколько часов передышки от возмущения духа.
Когда мне было одиннадцать лет и одиннадцать месяцев, один из моих дядей заметил в банях, что мое тело превратилось в мужское, и сказал мне:
— Мы пойдем сегодня вечером в жилище жриц при храме. По-моему, твое время давно пришло.
Я знал, что он имел в виду. И у меня не хватило смелости сказать ему, что я не дождался законного посвящения во взрослые.
Когда полдневная жара чуть спала, мы облачились в юбки тонкого льняного полотна, дядя на моих плечах нарисовал тонкую красную черту и срезал прядь моих волос. Мы вместе пошли в храм Инанны. Мы прошли через задний двор и пересекли лабиринт небольших комнатушек, мастерских, кладовых для инструментов, библиотеку, где храмовые жрицы ждут поклоняющихся.
— Сейчас ты отдашься богине, — сказал мне дядя.
Какую-то страшную секунду мне показалось, что он устроил так, что мою предполагаемую девственность я должен был принести самой Инанне, а не жрице. Может, царский сын и должен рассчитывать на столь высокого наставника в искусстве любви, я должно быть, нашел бы в себе храбрость сочетаться хоть с самой богиней, но обнимать верховную жрицу было совсем другим делом. Ее ястребиное лицо пугало меня. Ее лицо, и мысль о ее жиреющей плоти. Она была старше моей матери. Несомненно, в свое время она была самой совершенной женщиной; теперь она старела, и поговаривали, что она болеет, а на последнем празднике урожая, когда она появилась, умащенная маслами, в украшениях и почти нагая, я сам видел, что ее красота уходит от нее. Но страхи мои были нелепы, Инанна — старая или молодая — приберегается только для царя. Жрица, которую мой дядя выбрал для меня, была сонной девицей лет шестнадцати, с золотой краской на щеках и посверкивающим красным камнем, вставленным в левую ноздрю.
— Я Абисимти, — сказала она, прикасаясь ладонью к груди и чреслам в священном приветствии Инанны.
Она провела меня в свою каморку. В комнатке Абисимти были кровать, таз, статуэтка богини. Она зажгла свет и совершила возлияния, затем подвела меня к длинному узкому ложу. Мы встали возле него на колени и вместе произнесли молитвы; она — крайне торжественно. В медной жаровне она сожгла прядь моих волос, которую срезал дядя. Потом она сняла с меня одежду и обтерла меня мокрой прохладной тканью. Увидев мою наготу, она нахмурилась.
— Сколько тебе лет? — спросила она.
— Через месяц будет двенадцать.
— Двенадцать? Только-то? — она мило рассмеялась и хлопнула в ладоши. — Боги очень благоволят тебе!
Я ничего не ответил, только жег взглядом ее высокую округлую грудь, видневшуюся сквозь полупрозрачную ткань одеяния.
— Какой ты нетерпеливый! — воскликнула она. — Первый раз вкушаешь это таинство и едва можешь вытерпеть еще минутку!
Лгать жрице я не смел, но и правды мне говорить не хотелось. Поэтому я отвернулся, притворившись смущенным.
Абисимти распустила свое одеяние, и оно упало к ее ногам. Но прежде чем я овладел ею, она должна была подробно рассказать мистическое значение того, что мы с ней собирались совершить, что я и без нее уже успел осознать и прочувствовать. Потом она рассказала мне о способах в искусстве соития. Это опять же было лишнее, но я это терпеливо снес. Затем мы перешли к делу. Я изображал неловкость, из которой давно вырос. Когда все кончилось, глаза Абисимти сияли. Пристойно ли ей, думал я, получать от этого такое наслаждение, если она жрица? Позднее я узнал, что это не только пристойно, а благословенно, если жрица Инанны наслаждается служением ей в храме. Обычная шлюха может ненавидеть свое дело и презирать своих клиентов, но жрица Инанны участвует в самом священном ритуале, который считается мостом между смертными и богами. К шлюхе это относится тоже, только она не понимает подобных вещей.