- Я тебе по-русски сказывать стану, что Винукан будет напевать.
Я вынул блокнот и карандаш. Летков заправил в нос основательную щепотку нюхательного табаку. Через минуту он с наслаждением выжал из носу пальцами слизь и вытер пальцы о малицу.
Винукан уставился в костер широко открытыми глазами и, набрав полную грудь воздуха, загнусил нараспев непонятные мне слова.
Летков шепотком на ухо переводил мне их.
Вот что пел Винукан 1.
"За длинным хребтом высоких холмов, где в долгую зимнюю ночь голубой волк со сверкающей черными искрами спиной, уставившись на полный диск луны, поет свою жуткую песнь, есть долина. В этой долине растет ягель, он высок и мягок, как шерсть полярного медведя, царя всех медведей и господина белых пустынь.
Среди этого ягеля, точно на ковре, сшитом из постелей зимних хоров, стоят чумы.
Это чумы самоедских богатырей. Их род никогда не знал счета своим стадам и богатствам.
Легкие санки, покрытые андером, незапятнанным как зимняя льдинка, с белой как снег четверкой в упряжке, точно куропатка с гнезда, сорвались от одного из чумов и понеслись в снежную даль. Скорее, чем веко успевает подняться и опуститься над глазом, санки были уже так далеко, что виден был только столб снежной пыли, поднятый их неудержимым бегом.
Это богатырь Кырыкытэа поехал к своему стаду.
Уже третье солнце кончало свой путь через небо, когда Кырыкытэа въехал в лес рогов своих оленей, такой густой, как чаща тайги самой южной, какую когда-либо видели люди. Это была только середина его стада.
Шум дыхания оленей был громче рева морских волн, когда их гонит северный ветер на кромку берегового припая. Пар из ноздрей оленей, заволакивая густым туманом все стадо, простирался так далеко вширь и ввысь, что нельзя было видеть его края.
С тынзеем, сплетенным из тонких ремней длинными ночами белого лета, Кырыкытэа выехал поймать себе упряжку для дальнего пути. Кырыкытэа собрался в большое становище, к большому русскому начальнику. Много лет не плачена ему подать. Может осердиться начальник.
И стал себе выбирать Кырыкытэа упряжку для дальней дороги.
Есть у него пять наличных выездных хапторок, добрые в держке, да на дальнюю-то дорогу не держаные, не выстоят. Есть черные, как жуки, что весной по тундре летают, пять быков, в езде сильно ретивых, да к дальней дороге тоже непривычны. Загорят с горячкой-то своей, живо утомятся. Есть еще пять белых, их шерсть белее, чем шерсть песца в ту пору, когда снег покроется настом и глаза болят от одного взгляда на тундру, сверкающую на солнце белизной своей. Те на дальнюю дорогу много лет держаны. Отец еще в большое становище с податью езжал. После того в упряжке не бывали. Эти хоть и стары, да выстоят.
Пронзительно свистнул тынзей, брошенный быстрей, чем летит из лука стрела. Раз, другой, третий, четвертый и пятый взвивался тынзей. И ни разу не было так, чтобы его петля не падала на высокий рог быка. В упряжке было пять белых, да не чисто белых, а каждый с отметиной; у передового под ухом черное пятнышко; с передовым рядом - на шее пятнышко; у среднего - на лопатке пятнышко; что рядом с крайним-у того на холке пятнышко; у крайнего - на задней ноге пятнышко.
Осмотрел Кырыкытэа упряжь, дернул всей своей богатырской силой: крепко все. Взял хорей и ветром к чуму понесся. Точно снежная метелица по тундре пролетела. А у чума его уже батюшка ожидает, закрывшись от света рукой, тундру оглядывает. Ласково спросил:
- Дитятко мое, куда собрался?
- К русскому начальнику ехать надо. Десять лет не были, подать не возили. Сердиться станет. Достань-ка песцов да лисиц что ни есть лучших по полному мешку. Начальнику свезу.
А отец был мудрый, старинный человек. Запечалился отец. Ночь всю просидел с пензером, но что ему тадебции открыли, того никому не сказал.
Только ласково сыну обмолвился.
- Не езди, дитятко. Уедешь в становище, да там начальник станет тебе кумки подносить, запьешь ты и месяц и другой будешь пить, а враги тасынэа да тунгусы набегут на наши чумы и всех нас зарежут.
Призадумался Кырыкытэа. Долго думал, да и говорит:
- Нет, батюшка, я поеду. Если бы враги хотели притти, то пришли бы раньше, а захотят, так и позже придут и при мне придут.
Только заплакал старик. Мудрый был и много знал, но ничего не сказал.
Взял Кырыкытэа два полных мешка песцов и лисиц. Ударил вожжой по крутому боку передового, качнулся в богатырской руке хорей, и понеслась лихая упряжка,
Как пять белых чаек, как пять снежинок, подхваченных ветром, несутся олени. Олени добрые, сами бегут, хореем шевелить не надо.
Три солнца прошло по небу, как ехал Кырыкытэа, и только тогда до целого, не выбитого оленями снега доехал. Велико было стадо богатырей самоедских.
Половину луны неудержимым вихрем неслась упряжка. Много холмов пересек санный след, много озер объехал, выкружил Кырыкытэа, только тогда показалось становище русского начальника.
- Знал он за солнце до этого, что становище близко: следа россомахи уже целое солнце не видал.
Как избы увидел, словно опьянел. Лицо раскраснелось, в жар бросило, шапку с головы сбросил и под себя сунул.
Ветер ласково расчесал холодной пятерней черные как вороново крыло пряди прямых волос. В становище въехал. Олени боятся, шарахаются. Десять лет здесь не бывали, русского жилья не видали давно, духу не могут терпеть чужого. Передового все на тугой вожже держать надо, а то свернут куда-нибудь в сторону.
К большому дому в самой середине становища подъехал Кырыкытэа. Упряжку вожжой привязал, хорей к ногам оленей бросил. Потянулся, размял затекшие от долгой езды руки и ноги. Развел богатырскими плечами. Глядит, начальник уж с крыльца спускается.
- Здравствуй, - говорит, - друг! Не знаю я твоего лица, а по оленям признать могу. Старика Кырыкэ сын будешь.
- Правильно, друг, - ответил Кырыкытэа и пошел за хозяином на высокое крыльцо.
Привел его начальник в просторную горницу. Обедать посадил с собой. Никогда еще Кырыкытэа так не едал. После чая хозяин кумку вынес.
- Ну, - говорит, - для первого знакомства давай чокнемся, чтобы у нас с тобой все так же ладно шло, как раньше с отцом твоим ладилось.
Не помнит Кырыкытэа - много, мало ли пил он у начальника. День ли пил, два ли пил, а может, и целую неделю.
Только проснулся, а голова-то как отмороженная. Ничего не чувствует.
Не может Кырыкытэа вспомнить, что с ним и где он. А начальник снова ласково так:
- Что, поправиться хочешь?
Опять обожгло вино глотку и пошло по нутру веселыми огоньками, как-будто уголек из чумового костра в нутро спустили. Опять все на свете позабыл Кырыкытэа. Долго ли он пил, долго ли он спал, ничего не знает Кырыкытэа. Только он проснулся, а хозяин опять над ним стоит. Как добрый Нум, с широкой улыбкой говорит хозяин:
- Кумка тарa?
- Тарa, - ответил Кырыкытэа.
Опять выпил он, еще прибавил да снова попросил.
И много раз повторял Кырыкытэа "кумка тара". Как пил, долго ли спал, не помнит. А только видит, что голова его в озеро опущена сквозь прорубь, схватился руками за край проруби, чтобы не упасть, а за руку волк зубами хватил и дергает.
Проснулся тут Кырыкытэа.
Хозяин его за руку трясет шибко. А на голову ему холодную воду из ковшика льет. Стоит русак над ним, сурово так глядит.
- Кумка тара, - снова просит Кырыкытэа. А хозяин только головой покачал, потянул за руку и говорит:
- А ну, потряси головой, добрый молодец, встанька на ноги свои богатырские.
А у Кырыкытэа точно кто ноги из пимов вынул; одни пимы мягкие остались, и не держится на них могучее тело. Хозяин усмехнулся, чашку налил в четверть ведра.
- Нa тебе, самую последнюю на опохмелку.
Одним духом хлебнул ее Кырыкытэа, еще просит. Хозяин и говорит:
- Не дам больше. Луна целая прошла и еще, четверть луны прошло, как ты все пьешь, сын друга моего Кырьдкэ. Старый приятель мой невесть что о нас с тобой подумает. Знает порядок отец твой. Крепкая голова у твоего мудрого старика, а у тебя вот не такая. Поезжай в чум, больше не дам.