РЕПОРТАЖ С ПОМИНОК
Вроде я там, на поминках, и люди вроде все те же, только вместо серой брезентовой палатки раскинут огромный шатер, белый-белый. И кругом сад, белый-пребелый — цветет миндаль: сад и похож и чем-то не похож на бузбулакский сад дяди Даяна. И я никак не могу понять: деревья стоят за шатром или тут, внутри, потому что цветы белые-белые и шатер белый-белый глаза режет от белизны (да, да, режет, хоть это и сон…). Кипят самовары, стоит еда — все как положено. И откуда-то доносится негромкий звук, знакомый, но непонятный: музыка это или самовар поет, закипая, или пчелы жужжат в купах миндаля — не знаю, но звук удивительно знакомый. И вдруг я понимаю: это миндаль, это голоса цветов (господи, как давно не слыхали мы голоса цветов!..); цветы то ли болтают о чем-то, то ли тихонько поют, время от времени даже знакомые слова доносятся до моих ушей, и если бы не самовар и не жужжание пчел, я разобрал бы, о чем они…
Потом мне приходит в голову, что это никакие не поминки — праздник. И еще, я очень хочу понять, где я: в шатре или в саду — снаружи. И в то же время, когда я пытаюсь в этом разобраться, вдруг возникает Нейметулла с микрофоном в руках. (У микрофона длиннющий шнур, — как говорится, один конец здесь, другой на Камчатке).
— Начинаем наш репортаж с поминок! — бодро говорит в микрофон Неймет Намаз. — Первое слово предоставляется всеми нами уважаемому дяде Даяну. Прошу вас, уважаемый товарищ Даян!
С этими словами Нейметулла сует микрофон Даяну, тот откашливается, прочищая горло, и начинает пороть чушь (во сне все возможно):
— Товарищи! Как вы знаете, я всегда против спанья. Потому что, если поднявшись в шесть, я не выпью стаканчик чаю, то до пол-одиннадцатого кусок хлеба в глотку не протолкну. Тут, товарищи, большая политика. Как сказал Бенжамин Спок, дома надо ремонтировать — чтоб воздух в них был чистый… И бросайте курить! Обязательно бросайте! Должен сказать, товарищи, что я не с пустыми руками пришел сегодня на праздник наших табаководов — славных, самоотверженных тружеников. Я прочту сейчас свои стихи, посвященные им… Нет… Я хочу сказать, что всех вас приглашаю к себе! Разносолов у нас не водится, а пити или бозбаш всегда найдется! А что касается мороженого мяса…
Не исключено, что этими словами дядя Даян мог бы испортить все дело, но Нейметулла вмешался вовремя.
— Продолжаем наш репортаж, — говорит он, в мгновение ока выхватив микрофон у дяди Даяна. Он быстро несет микрофон с волочащимся за ним шнуром к Рафи, но тут получается заминка, потому что Рафи сладко спит, положив голову на колени матери. Склонившись к спящему, тетя Гамер то ли напевает что-то, то ли нашептывает сказку…
— Тс-сс! — произносит она, когда Нейметулла подскакивает к ним. — Не трогай моего маленького. Спит. Устал. Так устал мой сыночек…
— Я всегда был против спанья! — снова заводит дядя Даян, но Неймет Намаз прерывает его:
— Спокойно, товарищи! Продолжаем наш репортаж. Слово предоставляется… — Неймет Намаз глазами отыскивает кого-то… (и ведь что значит сон!..) Дядя Даян, только что стоявший перед микрофоном, размахивая руками, спешит сюда откуда-то, с другого конца стола.
— Постой! Постой! — видимо, он кричит это Нейметулле. — Сейчас поглядим, кто тут… Под моими деревьями. По какому праву?! — и дядя Даян указывает куда-то рукой.
Я гляжу, куда он показывает, и вижу Садыка-киши; тот стоит под роскошным миндалевым деревом и любуется цветами. (За ним в кустах какое-то движение, вроде бы кто-то прячется, но Садык-киши ничего не замечает.)
— Насдаяши исгусдо!.. — говорит он.
— Что?! — дядя Даян со злостью бросается на Садыка. — Думаешь, ты один все языки знаешь?.. Думаешь, мы других языков не знаем?!
— Простите, я вас…
— Где же тебе меня знать! — прерывает его дядя Даян. — Занесся больно!.. Но ты знай одно: дорого тебе станет Даяна не узнавать!
(В кустах позади Садыка-киши снова что-то шевелится.)
— Спокойно, товарищи! — Это, конечно, опять Неймет. Волоча за собой шнур, он идет прямо на Садыка-киши. Но не успевает он подойти, как из-за кустов выныривает бородатый человек, явно классовый элемент.
— Кебле Казым, ты?! — спрашивает дядя Даян. И почему-то таким осипшим голосом, словно в горле у него застрял кусок поминальной халвы. — Хорошо, что явился, давненько тебя не видно.
Кебле Казым выглядит ужасно усталым. Без сил опускается он под миндалевым деревом, скрестив перед собой ноги.
— Из Кербелы иду… — вздыхает он. — Пока из Греции добирался, в Крыму задержаться пришлось. Потому и притомился малость…
(Садык-киши по-прежнему любуется цветами.)
— Ну?! — обрадованно восклицает дядя Даян. — Из Греции! Выходит, ты в курсе! — Он быстро усаживается возле Кебле Казыма. — Как там на Кипре?
— Даян! — Кебле Казым умоляюще смотрит на него. — Ради ста двадцати четырех великомучеников, схороненных в священной Кербеле, не лезь ты ко мне с такими вопросами! Знаешь ведь: я никогда не занимался политикой! — Это он нарочно говорит громко, чтобы Садык-киши слышал. Но, видимо, для Садыка-киши не существует сейчас ничего, кроме цветущего миндаля.
— Не ври! — дядя Даян гневно сверлит глазами Кебле Казыма. — Ты старый политикан! Ну, скажи, чего тебя в Грецию понесло? А? Скажи, если честный человек! Миндальные саженцы добыть? Сад мой, на нет свести?! Будешь Мешади Муртузу миндаль сбывать, а мой пускай на ветках гниет?! По-твоему, это не политика? Седой бороды стыдился бы!
— Да что Мешади Муртуз… Да я Мешади Муртуза с каких пор не видел… стонет Кебле Казым и вдруг начинает всхлипывать. — У меня за ним, если хочешь знать, столько денег пропало — за тридцать пудов коконов!..
— Так получи — он жив-здоров! В Шуше живет со всеми своими тридцатью двумя зубами…
— Что?! — Садык-киши встрепенулся, только теперь очнувшись от своей цветочной дремы. — Мешади Муртуз жив?! Не может быть! О-о! — восклицает он, заметив наконец Кебле Казыма. — Кого я вижу?! Мое почтение, Кебле Казым!
— Я из Кербелы… — стонет Кебле Казым и опять почему-то начинает плакать.
— Не ври! — встревает дядя Даян. — Из Греции ты идешь! А саженцы припрятал — знаю! И где, знаю! — Дядя Даян бросается на куст, за которым только сейчас что-то шевелилось. Но там (чего не бывает во сне) нет уже никаких кустов. На месте кустов нежно колышется белоснежный тюлевый занавес.
— От имени наших славных виноградарей слово предоставляется…
— …слово предоставляется музыке, — произносит кто-то женским голосом, и я вдруг вижу что-то похожее на сцену, какой-то арык, женщина… И опять этот микрофон с длинным шнуром… Держа микрофон в руках, женщина идет вдоль арыка и поет какую-то песню, мне (через короткие паузы) слышна лишь одна строка: то ли микрофон заедает, то ли громкие аплодисменты мешают слышать песню.
Кажется, аплодисменты и разбудили меня. (Видимо, по телевизору уже с утра идет передача; там громко аплодируют, и мои мальчишки тоже в восторге бьют в ладоши.) Я хотел, было позвать жену и сделать ей внушение. Сказать, чтоб впредь, пока я сплю, ни в коем случае не включали телевизор. Но я не позвал жену — подумал, что видел сон, а в том, что этот сон кончился не так, как мне бы хотелось, нисколько не виноват телевизор; конечно, не будь этого шума, я, может быть, посмотрел бы еще и на арык, и на женщину, послушал бы этот испорченный микрофон… И в то же время — зачем скрывать? — мне пришло в голову, что, если бы мой сон не кончился так печально, дядя Даян обнаружил бы в кустах саженцы миндаля, привезенные Кебле Казымом из Греции, начался бы новый скандал, и я (раз уж мне суждено быть разбуженным) проснулся бы от их перебранки…