Я дал себе слово не перечить этому человеку. Пусть порет чушь. Может, скорей уберется.
Вскоре Даян-киши действительно поднялся с места, Но, увы, направился, не к двери, а на балкон.
— Плохо живешь, — сказал он, через минуту вернувшись в комнату. — В городе по-городскому надо жить. Жениться пора.
И дядя Даян так поглядел на меня, что я понял: отмолчаться не выйдет.
— Да, — согласился я.
— Смотри, городскую не возьми!
— Конечно, — сказал я.
— Квартиру-то когда дали?
— Конечно.
— Говорю, когда квартиру дали?
— Квартиру?.. Не помню…
— А-а… Значит, куришь. Водка уж черт с ней, выпей, коль невтерпеж, а с куревом кончай! Кончай, очень тебе советую! Это такой яд!.. Газеты-то хоть читаешь?
— Читаю, — серьезно ответил я, успев забыть свою тактику.
— Стало быть, видишь, как правительство поступает; открыто пишет: курение — вред! А в то же время, не выполни какой-нибудь председатель план по табаку, — такую клизму поставят!.. Захоти правительство, оно запросто могло бы запретить курение. А оно не хочет — нельзя силой. Хочет, чтоб люди умом дошли, чтоб сознательно, добровольно от яда отказались. Тут, брат, большая «палитика», очень большая…
Последние слова он произнес так многозначительно, что я даже, кажется, вздрогнул:
— Конечно, — сказал я. — Конечно, политика. Большая… Но только я не курю! Ей-богу!
Даян-киши с сожалением покачал головой.
— Не понимаешь, — сокрушенно сказал он. — Понимал бы, давно бы бросил. Вон тебе лет-то всего ничего, а говоришь — задыхаешься. И губы синие — с этих пор! Завтра же отправляйся в бассейн! В воде особо не сиди — не в ней суть, главное — подвигайся: поскачи, попрыгай, пускай копоть выйдет. Говоришь, не помнишь, когда квартиру дали?
— Почему не помню? Помню: ордер я получил двадцать первого февраля.
— Февраль, март, апрель, май… — по пальцам посчитал дядя Даян. Четыре месяца. А уже ремонт нужен. У нас по соседству мастера живут — что надо!: Тифлисские… Завтра вставай пораньше, пускай прямо с утра начинают. А то еще свяжешься с армянами. Армянин для мусульманина никогда на совесть не сделает — это ты всегда помни.
Я чуть было не сказал опять «конечно», но тут меня осенило.
— Большое спасибо, — сказал я. — Очень вам благодарен за заботу, но я завтра уезжаю. В командировку. Надолго. Понимаете?..
— Понимаю. И билет взял?
— Взял.
— Далеко едешь?
— Далеко… На Урал, — чтобы спастись от этого человека, я не то что на Урал — в Сибирь готов был отправиться.
Дядя Даян встал и снова вышел на балкон.
— Удивительное дело, — сказал он, немного побыв на балконе. — Как ты тут живешь? Неужто не задыхаешься?
— Задыхаюсь, — ответил я. И вдруг заметил, что руки мои лежат на коленях, стиснутые в кулаки. Мне стало совестно. И когда дядя Даян язвительно заметил: "За воздух-то ведь налог не берут?", я заискивающе хихикнул.
— Окно почему не открываешь?
— Шумно очень…
— Так что лучше: шум или задохнуться?
— Задохнуться! — ответил я, — мне было уже все равно что отвечать.
— Ну, тогда задыхайся! — Даян-киши встал. — Езжай на Урал!.. Прокучивай деньги с Марусками!.. Твой дед Курбанали-Медведь косолапый золото там для тебя зарыл!..
Нужно было, конечно, что-то сказать, но я не произнес ни слова боялся, что старик снова опустится на стул. Слава богу, он пошел к двери. И мне вдруг захотелось выскочить на балкон и, только старик покажется из подъезда, отругать его на чем свет стоит. К счастью, гость еще не вышел на улицу, а тут вдруг перед глазами у меня снежной белизной забелели миндальные деревья, и язык уже не повернулся ругать Даяна-киши…
… А здесь, на поминках, где собрались бузбулакцы, слышался сейчас один только голос — голос дяди Даяна.
— … Это, конечно, так: в воспитании ребенка отец роль играет, только мать ничем не заменишь, это — статья особая. Вот тут вас, грамотных, полно, знаете небось, в Америке есть такой врач — Бенжамин Спок, большой человек. Так вот что он пишет…
Нейметулла, чуть подавшись вперед, почтительно слушал дядю Даяна. А Рафи! Как он сжался, как съежился, бедняга!.. Того и гляди под стол нырнет!
— Бенжамин Спок…
— Говорят, Ганбара опять забрали, — заметил мой сосед, — не знаешь, правда, нет?
— А не знаешь, — с горечью произнес вдруг кто-то рядом, — почему никогда мы не ходим друг к другу?
И другой, словно на лету подхватив эти слова, громко повторил:
— Правда, почему? Почему мы не ходим друг к другу? Дядя Даян?
— Потому что скряги, — сказал дядя Даян, не спеша пожевывая большой кусок халвы, которую только что взял с блюда. — Жадны очень. — Оставив в покое Бенжамина Спока, он уже намеревался перейти к этой новой теме, но его перебили:
— Чего в Бузбулак не едешь, дядя Даян?
— А чего я там не видал — развалины?
— Как это? Родина же твоя.
— Нету у меня никакой родины.
— Это он верно… — с ехидцей произнес кто-то.
— Для меня то место родное, где… — дядя Даян закашлялся- то ли халвой поперхнулся, то ли еще почему…
— Где у меня сад расти может! — договорил за него тот, ехидный. — В Бузбулаке сейчас земли — навалом! Паши да засевай!.. — Ну, все-таки… видно было, что собеседник дяди Даяна так просто не отступится. — С братьями, сестрами повидался бы…
— Нет у меня там братьев!
— А Муслим? Муслим тебе что — не брат?
— Был бы братом, не женился бы на Карахановой дочке! Ведь Карахан тогда и нашего отца впутал — пять месяцев человек в тюрьме проторчал!..
— Ну, дядя Даян, у тебя на каждое слово отговорка!
— А ты умные слова говори! Не для того вас учат, чтоб чего ни попадя мололи!.. — Тут дядя Даян почему-то взглянул на Неймет Намаза. — Я вот хочу сидящим здесь образованным товарищам вопрос задать. Только уж прошу повнимательнее: во вчерашних «Известиях»…
Поразительно, просто поразительно: человеку почти восемьдесят лет, и он нисколько не похож на нормального бузбулакского старика. Во всяком случае, в истории Бузбулака таких стариков не было. Немножко дядя Даян похож на директора бани, немножко — на типового пенсионера, немножко (простите, ради бога) на профсоюзного работника, что ли…
Вырванные из земли деревья — погибают: наверное, в том их счастье…
Вскоре, сидевшие за столом, разбились на кучки, и в каждой завязался свой разговор (на поминках всегда так).
Нариман поднялся и распрощался, кивнув всем по очереди. Рафи тоже заворочался было на стуле, но куда там — дядя Даян бубнил ему что-то в самое ухо да еще держал за руку — вырваться не было никакой возможности.
На противоположном конце стола внимательно слушали Неймета: Неймет Намаз умел говорить, а главное — на свете есть много важных вещей, ему одному только известных. Так, например, Неймет Намаз прекрасно знает, что «родина» — это не Баку, не Бузбулак, не какой-то там сад миндалевых деревьев. Родина-это могучая сила, высокая цель — в общем, что-то такое, к чему из всех собравшихся здесь людей самое близкое отношение имеет он Нейметулла. Вернее, Неймет Намаз. Нейметулла — что, ерунда, Нейметуллой любой может стать, а "Неймет Намаз" — это не каждому дано. Слушавшие Неймета, видимо, именно так и полагали, потому что эффект от каждого его слова был настолько силен, что долгое время отражался на лицах, причем на многих лицах он задерживался настолько основательно, что чуть ли не заставлял человека вскакивать, бросаться к Нейметулле, обнимать и целовать его (на поминках и такое случается).
А Реджеб, наверное, уже едет: на метро, в троллейбусе, в автобусе… Мне почему-то казалось, что Реджеб, ехавший сейчас в Сумгаит, едет одновременно и в Бузбулак. Едет, чтобы помириться с Джумшидом или уж прикончить его за мельницей. А может, и просто так; походить, поглядеть на места, где когда-то пас табун. (В этом смысле общий путь, проделанный на метро, в автобусах и троллейбусах каждым выходцем из деревни, нисколько, мне думается, не короче расстояния до самой дальней звезды.) И может быть, Реджеб, едущий сейчас в поезде, в метро, в троллейбусе или автобусе, давно уже в Бузбулаке и уже рассчитался с Джумшидом, и навзрыд плачет у калитки учительницы Физзы… Плачет оттого, что Сумгаит — не Бузбулак. И что жена его (пусть она даже ангел) — не Рузгяр. А может быть (как знать?), Реджеб плачет, потому, что учительница Физза была так красива, так красива была она… И что время, когда учительница Физза была так красива, никогда уже не вернется…