— Видно, как ты становишься! Деревне на потеху!

— Вот это ты брешешь, профессор!

Мурад вскочил со стула. Профессор побледнел. Туту-ханум притихла в уголке, с ненавистью глядя на мужа. Туту-ханум очень любит Мурада. Больше, чем единственного сына, — так во всяком случае утверждают в деревне.

Молчание затянулось. Туту-ханум тихонько ушла с веранды. Мурад курил, профессор глядел в разложенную перед ним газету. Потом, почувствовав, видимо, что Мурад сейчас внутренне смягчен, решил воспользоваться моментом.

— Напрасно ты тогда ушел из дома. Совершенно напрасно. Обиделся, надо было сказать.

— Обиделся? Это не обида — омерзение!

— Понятно, все понятно. Не можешь простить, что не уберег тебя от армии. Сына же не отправили на фронт, и племянника обязан был уберечь. Должен тебе сказать, что мне эта мысль всегда не давала покоя. Но вспомни, Мурад, ты ведь сам все придумал. Год себе приписал. Комиссию обманул. Слава богу, обошлось, вернулся. В орденах, медалях… Да, верно, Бешир оставался в тылу. Но ведь не бездельничал — учился, и учился прекрасно. Защитил диссертацию. Талантливый математик… ученый всесоюзной известности. В конце концов, ученые нам тоже нужны. Нужны или не нужны?

Не глядя на Джемшидова, Мурад молча слушает его. И вдруг хватается за голову и кричит:

— Ты же подлец, дядя! Бандит! Гангстер!

Мгновенно появляется Туту-ханум.

— Ну что ты?.. Не надо, Мурад… — она умоляюще смотрит на племянника. — Его не переспоришь.

— Бандитом меня назвал… — бормочет профессор. — Гангстером… А я на тридцать лет его старше!

— Тридцать лет! — Мурад горько усмехается. — Ты старше меня на два века! Ты провонял феодализмом!..

— Ты прав, милый, прав… — взглядом приказывая мужу молчать, Туту-ханум подходит к Мураду; Мурад вне себя, у него дергаются губы, трясутся руки…

— Да… — говорит он, покрутив головой. — Таких подлецов, как ты, я еще не видел… Ведь знаешь: я по-настоящему люблю Бешира, и знаешь, что он абсолютно ни при чем; ни он, ни его ученость, ни его всесоюзная известность. Что все твои слова — вранье, подтасовка, липа!.. И все равно — давай суй в котел, наваристей будет! Ни чести, ни совести — одно жульничество! Всех меряешь на свой аршин! Даже в том, что я мальчишкой добровольно пошел на войну, тебе хотелось бы углядеть подвох… Вот скажи: для чего ты собирал в моей комнате водочные бутылки? Что ты хотел доказать? Раз в жизни правду скажи — ты же мужчина!

Профессор выдвигает ящик стола, незаметно достает таблетку, кладет в рот, запивает холодным чаем.

— Кто тебе это сказал? — чуть слышно произносит он.

— Про бутылки? Сам видел. Прокрадываешься вечером ко мне в комнату и давай под кроватью шуровать! Я, когда в последний раз к тебе в стол заглянул, в тумбочке двадцать пять штук стояло. И рядом — записочки арабским шрифтом. Что там было написано? А? Скажи, профессор? Кому ты собирался предъявить эти бутылки?

Джемшидов потрясен, он не глядит на Мурада, он не отрывает глаз от жены.

Покачав головой, Туту-ханум уходит, и они снова остаются на айване вдвоем.

— Так… — медленно произносит Джемшидов. — Значит, ты шпионил за мной? Тайком лазил в мой стол? Все. Больше мне нечего тебе сказать. С меня хватит!

— Не шуми, профессор… — морщится Мурад. — Не надо этого благородного гнева. Если хочешь знать, я понятия ни о чем не имел. Бешир показал мне, куда ты прячешь бутылки, И где ключи лежат, показал. В буфете на нижней полке, в сахарнице. Так я говорю, а? Было дело?

— Да, но ты забыл, что, налакавшись водки, нес черт-те что! Все, что взбредет в голову! При моих врагах!

— Вот как? Значит, твои враги ходили к тебе в гости?

— Тебя это не касается. Во всяком случае, ты… С войны вернулся в мой дом врагом!

— Это в каком же смысле?

— Ты вел себя вызывающе. Как говорил, как ходил, как смотрел на меня во всем была враждебность. Ты не считался ни с мнением моим, ни с положением. Ты не имел права вести в моем доме всякие дурацкие разговоры!

— Так… — медленно произносит Мурад. — Значит, не имел? А ты, профессор? Ты имел право учить меня? Наставлять? Ты, все четыре года, пока я воевал и валялся по госпиталям, копивший жир в тылу, хотел учить меня патриотизму! Любви к Родине, к партии! Кто дал тебе это право? А?

— Ладно, не ори, здесь глухих нет. Неужто нельзя потише?.. Значит…

— Трусишь, профессор! Как при такой трусости ты умудрился чего-то добиться? Диву даюсь!

— Тебе придется еще кой-чему подивиться!

— Грозишь, дядюшка? Зря. Ведь ты же прекрасно знаешь: напакостить мне не сможешь — руки коротки.

О том, что беседа Джемшидова с племянником закончилась, свидетельствовал грохот ступенек под сапогами Мурада. Тотчас же толпа на площади рассыпалась, ребятишки соскакивали с оград, женщины брали свои кувшины и ведра и не спеша отправлялись по домам. Хлопала калитка, появлялся Мурад; ни на кого не глядя, он быстро шел вверх по улице, а люди долго глядели ему вслед…

На Доске почета, прибитой на айване бузбулакской школы, висит портрет Мурада. Он снят в форме, и, пересчитывая ордена на левой стороне его кителя, бузбулакские первоклассники учатся счету.

Но одно дело — деревня, а другое — учитель Мурсал. У него свое, особое отношение к Джемшидову.

Побывав у профессора, Мурсал совершенно преображался. Даже походка менялась. Если в тот момент, когда он выходил от Джемшидова, кто-нибудь попадался ему навстречу, учитель Мурсал сдержанно отвечал на приветствия, гордо неся высоко поднятую голову, с величавой неспешностью шагал к площади и там, расположившись перед мечетью, заводил речь о профессоре Джемшидове.

— Гордость наша, — прочувствованно говорил он. — Такого человека ценить, уважать нужно…

Неделю, месяц, а иной раз и два месяца после посещения Джемшидова учитель Мурсал любой разговор умудрялся начинать словами: "Когда мы сидели с профессором…" "Профессор сказал…" "Профессор считает…" И в школе, и дома, и на площади перед мечетью учитель Мурсал то и дело цитировал профессора Джемшидова, хотя большую часть того, что Мурсал ему приписывал, Джемшидов никогда не говорил и говорить не помышлял.

"У НЕГО ТАМ ОТЕЦ В ДЕРЕВНЕ…"

Светлело, наступало утро, и Теймур все отчетливее начинал ощущать ужас предстоящего ему дня. Тоска одиночества и раньше донимала его, по временам это была настоящая боль, но она притуплялась, замирала. Сейчас боль была везде, боль владела не только телом, ею полны были мысли, память; она была в тиканье часов, в завывании ветра… В домах, плотно притиснутых один к другому…

Уехать в деревню? С какими глазами он явится туда? Что он скажет отцу? Три года подряд в каждом письме сообщал, что не приедет, пока не защитит докторскую, и отец отвечал, конечно, сынок, не приезжай, спешить некуда, деревня от тебя не уйдет…

"Мы ему: женись, мол, ученый человек, кандидат, а живешь, как студент какой. Не до этого, дескать, не могу сейчас. Мы ничего, ждем, терпим, раз дело требует. А выходит вранье. Болтовня одна…"

Растерянность отца, плачущий голос, эти слова, которые он, возможно, никогда и не произнесет, совершенно потрясли Теймура. И Бузбулак вдруг потерял в его глазах всю свою притягательную силу, показался несчастным, жалким… Потом Теймур вспомнил Мурада. Вчера в кабинете Джемшидова он не раз вставал у него перед глазами. Если б он умел так смело держаться, говорить так же резко, дерзко… А он ведь ничего толком и не сказал. Вот почему? Боялся? Стеснялся?.. А чего?

Джемшидов нажал звонок.

— Попросите Керима-муаллима, — сказал он вошедшей секретарше. Когда Керим вошел, профессор, наконец, поднял голову, но на Теймура так и не взглянул.

Они были в кабинете втроем. Керим сидел напротив Теймура. Профессорская рука лениво, с видимой безнадежностью листала диссертацию Теймура, испещренную красными пометками, Керим молчал, ждал, чтоб заговорил профессор. Но Джемшидов безмолвствовал.

— Начинайте, Керим-муаллим, — произнес наконец он и впервые взглянул на Теймура, и такое у него было выражение — сам черт не поймет, что за выражение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: