Спервер, набрасываясь то на заднюю часть косули, то на рябчиков и на щуку, бормотал с набитым ртом:
— У нас леса! У нас места, покрытые вереском! У нас пруды!
Потом он откидывался на спинку кресла, схватывал какую попало бутылку и прибавлял:
— У нас есть также холмы, зеленые весной и пурпуровые осенью… За твое здоровье, Фриц!
— За твое, Гедеон.
Чудесно было смотреть на нас; мы любовались друг другом.
Огонь трещал; вилки стучали; челюсти быстро работали, бутылки пенились; стаканы звенели, а снаружи ветер зимних ночей, сильный горный ветер пел свою похоронную песню, тот странный, печальный гимн, который он поет, когда эскадроны снега нападают друг на друга, борются, а бледная луна смотрит на вечную битву.
Мало-помалу наш аппетит успокаивался. Спервер наполнил стакан старым брумбертским вином; пена дрожала на больших краях стакана, который берейтор подал мне со словами:
— За выздоровление господина Иери-Ганса Нидека! Выпей до последней капли, Фриц, чтобы Бог услышал нас.
Что мы и сделали.
Потом он снова наполнил свой стакан и повторил громовым голосом:
— За выздоровление высокого и могущественного господина Иери-Ганса Нидека, моего хозяина!
С серьезным видом он опорожнил и этот стакан.
Чувство глубокого удовлетворения охватило обоих нас, и мы считали себя счастливыми, что живем на свете.
Я откинулся в кресле, задрав нос, опустив руки, и принялся рассматривать мою резиденцию.
Это был низкий свод, высеченный прямо в скале, настоящий очаг из цельного куска, достигавший не более двенадцати футов в вершине дуги. В глубине я увидел большую нишу, в которой стояла моя кровать, очень низкая, с медвежьей шкурой вместо одеяла; в этой нише была другая, поменьше, украшенная статуэткой Святой Девы, высеченной из той же глыбы гранита и увенчанной пучком увядшей травы.
— Ты осматриваешь свою комнату, — сказал Спервер. — Не очень-то грандиозно, черт возьми! Не сравнить с апартаментами в замке. Мы в башне Гюга; она стара, как гора, Фриц, и относится ко временам Карла Великого. В то время, видишь, люди еще не умели строить высоких, широких, круглых или остроконечных сводов; они высекали в камне.
— Как бы то ни было, ты упрятал меня в странную дыру, Гедеон.
— Ошибаешься, Фриц, это почетная зала. Здесь помещают друзей графа, когда они приезжают к нему; понимаешь, старая башня Гюга — это самое лучшее в замке.
— Кто такой этот Гюг?
— Гюг-Волк.
— Как, Гюг-Волк? Что это значит?
— Глава рода Нидек, страшный сорвиголова. Он поселился здесь с двадцатью рейтарами и телохранителями своего отряда. Они взобрались на эту скалу, самую высокую в этих горах. Завтра ты сам увидишь. Они выстроили эту башню, а потом сказали себе: «Мы — господа! Горе тем, кто захочет проехать без выкупа; мы нападем на них, как волки; мы съедим у них шерсть на спине, а если за шерстью последует и кожа — тем лучше! Отсюда далеко видно: мы можем видеть ущелья долины Рее, Штейнбаха, Рош-Плат, всей линии Шварцвальда. Берегитесь, купцы!» И они поступили так, как сказали. Гюг-Волк был их предводителем. Все это мне рассказал вчера Кнапвурст, вчера вечером.
— Кнапвурст?
— Маленький горбун… тот, кто нам открыл решетку. Такой чудак, Фриц, важно сидит в библиотеке.
— Ага! У вас, в Нидеке, есть и ученый.
— Да, бездельник!.. Вместо того, чтобы сидеть в своей сторожке, он целый день проводит в том, что стряхивает пыль со старых фамильных пергаментов. Он расхаживает по полкам библиотеки, словно большая крыса. Этот Кнапвурст знает всю нашу историю лучше нас самих. Вот-то порассказал бы он тебе, Фриц! Он называет это хрониками!.. Ха, ха, ха!
И Спервер, повеселевший от старого вина, хохотал в продолжение нескольких минут, сам не зная почему.
— Итак, Гедеон, — сказал я, — эта башня называется башней Гюга… Гюга-Волка?
— Черт возьми, я уже говорил!.. Это тебя удивляет?
— Нет!
— Нет, удивляет; я вижу это по твоему лицу; о чем ты думаешь?.. О чем ты думаешь?
— Боже мой… удивляет меня вовсе не название этой башни; я думаю, как это я нахожу тебя, старого браконьера, с детства видевшего только сосны, снежные вершины Вальдгорна, ущелья долины Рее, тебя, который в молодости только и делал, что дразнил сторожей графа Нидека, бегал по тропинкам Шварцвальда, бродил по лесам, вдыхал свежий воздух, горячие лучи солнца, вел свободную лесную жизнь — как это я нахожу тебя через шестнадцать лет здесь, в этой красной гранитной кишке? Вот что удивляет меня, чего я не могу понять. Ну, Спервер, зажигай трубку и расскажи мне, как это случилось.
Бывший браконьер вынул из своей кожаной куртки черную трубку; медленно набил ее, взял на ладонь уголь и положил его в трубку; потом поднял голову, устремил глаза в пространство и заговорил с задумчивым видом:
— Старые соколы, старые кречеты и старые ястребы долго летают на свободе, а кончают тем, что поселяются в расщелине скалы. Да, правда: я любил свежий воздух; люблю и теперь; но вместо того, чтобы сидеть вечером на высокой ветке и раскачиваться от ветра, теперь я предпочитаю вернуться в мою берлогу, выпить хорошенько… спокойно разрезать кусочек дичи и высушить мои перья перед хорошим огнем. Граф Нидек не презирает Спервера, старого сокола, настоящего лесного человека. Однажды вечером он встретил меня при свете луны и сказал: «Товарищ, ты охотишься всегда один; приходи охотиться со мной. У тебя хороший клюв, хорошие когти. Ну, продолжай охотиться, потому что это у тебя в крови, но охотиться с моего позволения, потому что я — орел этой горы; меня зовут Нидек!»
Спервер помолчал несколько минут и потом продолжал:
— Ну, что же! Это мне было удобно. Я по-прежнему охочусь и распиваю спокойно бутылку вина с приятелем.
В эту минуту дверь затряслась. Спервер остановился и прислушался.
— Это порыв ветра, — сказал я.
— Нет, это другое. Разве ты не слышишь, что это скребутся когти?.. Это сорвавшаяся собака. Сюда, Лиэверле! Сюда, Блитц! — крикнул, вставая, Спервер; но он не сделал и двух шагов, как датская собака страшного вида вбежала в башню, положила лапы на шею старика и принялась лизать своим большим розовым языком его бороду и щеки с трогательным радостным повизгиванием.
Спервер положил руку на шею собаки и обернулся ко мне.
— Фриц, — сказал он, — кто из людей мог бы так любить меня?.. Взгляни на эту голову, эти глаза, зубы.
Он отвернул губы собаки и показал мне клыки, которые могли бы разорвать буйвола. Потом он с трудом оттолкнул собаку, которая удвоила ласки.
— Пусти, Лиэверле; я знаю, что ты меня любишь. Черт возьми! Кто бы любил меня, если бы не ты?
И Гедеон пошел запереть дверь.
Никогда не видал я такого страшного животного, как этот Лиэверле; ростом он был двух с половиною футов. Это была сильная охотничья собака с широким приплюснутым лбом, с тонкой кожей, вся сотканная из нервов и мускулов, с живыми глазами, широкой грудью, плечами и боками, но без чутья. Дай такой собаке нос таксы — и дичь живо перевелась бы вся, без остатка.
Спервер вернулся, сел и, положив руку на голову своего Лиэверле, с гордостью перечислял мне его достоинства.
Лиэверле, казалось, понимал его.
— Знаешь, Фриц, эта собака душит волка, вцепляясь в него… Это, можно сказать, совершенство по смелости и силе. Ему нет пяти лет, и он в полном расцвете сил. Мне не нужно тебе говорить, что он дрессирован для охоты па кабана. Каждый раз, как мы встречаем стадо кабанов, я боюсь заместо Лиэверле: он бросается слишком смело, летит, как стрела. Поэтому я дрожу при мысли, что кабан может его хватить клыком. Ложись там, Лиэверле, — крикнул Спервер, — ложись па спину!
Собака послушалась и легла.
— Посмотри, Фриц, на белую полосу, которая начинается под ляжкой и идет до груди: это сделал кабан. Бедное животное! Оно все же не выпускало его уха из своих челюстей. Мы шли по кровавому следу. Я прискакал первым. Увидя моего Лиэверле, я вскрикнул, соскочил на землю, схватил его в охапку, завернул в плащ и отправился сюда. Я был вне себя! К счастью, кишки не были затронуты. Я зашил ему брюхо. Ах, черт возьми, как он выл… Он страдал; но через три дня он уже зализывал свои раны; собака, которая лижет свои раны, спасена. Помнишь, Лиэверле? Зато и любим же мы друг друга.