Поднялся и Жасминов.
- И я пойду, - хмуро и недовольно проговорил он, тщетно стараясь не смотреть на Апраксина. - Вечер уже, а у меня кабанчик некормленый.
Апраксин с Коняхиным остались вдвоем. Апраксин наклонился, собирая рассыпавшиеся по земле карты, бросил их на стол и задумчиво оглядел пустые скамейки.
- Ну что, Петрович, по соточке? - предложил. - Я сбегаю.
- Не хочется, - отказался Коняхин. - Что-то сердце давит. Мои-то все в Сочи уехали. Как они там без меня? Назад вряд ли успеют.
- Ну пошли, коли так, - согласился Апраксин. - Не Щодному ж мне здесь сидеть!
Они неторопливо прошлись по Рабочей улице, Партизанским тупиком вышли на Лазоревую, где жили. Уже темнело, во многих хатах горел свет. В доме, где жил Жас-минов, по стенам комнаты метались тени. Сам Жасминов сидел за столом и что-то писал, время от времени задумчиво покусывая кончик ручки.
- Пишет, - со смешком толкнул Коняхина в бок Апраксин. - Гляди, Петрович, никак наш учитель грехи считать взялся?
- Хорошо бы свои, - сказал Коняхия.
Глава пятая
Дома Юры Лукина не было. Дома была его жена Катя.
- А Юра в город поехал, к отцу, - сказала она. - Что-то непонятное творится. Он и поехал узнать, что да к чему.
- А когда будет? - спросил Кононыкин. - Или сегодня приедет, или завтра с утра. У него тре-тий урок, значит, до одиннадцати будет точно. - У вас телевизор работает? - спросил Кононыкин.
- Что вы, - мягко сказала Катя, - телевизоры в поселке ни у кого не работают. И по радио музыка странная.
- А передачу вы слышали? - нетерпеливо продолжал расспросы Дмитрий.
- Соседи рассказали, - кивнула Катя. - Потому и радио не выключаю, говорят, повторение обещали.
Хорошая жена была у Юры Лукина. Спокойная, светлая. На нее и смотреть приятно, не шалашовка какая-нибудь вроде постоянных знакомых Кононыкина. С женщинами ему вечно не везло. То фанатка подвернется, которая со спартаковскими болельщиками пол-Европы проехала, то панкушка с гребнем поперек головы из перехода на Старом Арбате, а в последний раз вообще попалась наркоманка со стажем, сначала все Димкины сбережения иа ацетонку пустила, потом книги продавать стала, а через некоторое время выяснилось, что она еще и у гостиницы "Москва" постоянно подрабатывает. Из-за этого у Кононыкина вышел нехороший скандал с ее сутенером, благо без поножовщины обошлось. А могли бы запросто пырнуть!
На Катю хотелось просто смотреть. Тихая и спокойная она была, как лесная речка.
- Можно я у вас посижу? - попросил Кононыкин.
- Чай пить будете? - спросила Катя. По радио раздавались заунывные вздохи и плач. Неожиданно наступила пауза.
- Вы слушали музыкальную поэму Альфреда Шнитке "В геенне огненной", объявил диктор. - Слушайте музыкальную пьесу Вивальди "Плач по христианским мученикам".
На взгляд Кононыкина, различия между только что звучавшими вздохами и теми, что начали звучать после объявления диктора, не было. Не плач слышался по радио, а стон. Причем стонали эти самые мученики.
В распахнутое окно слышались голоса. В одном из говоривших Кононыкин без труда узнал Акима Поликратова. Неутомимый сплетник уже был по соседству.
- Ну уволили меня за прогулы, - горячился Аким. - Так ведь сам знаешь, мне все равно больше там ходу не было. Я ж за критику пострадал, Степаныч, ты что, не помнишь?
- За сплетни тебя уволили, - сипло сказал собеседник Поликратова. - Помню, какие ты сплетни про начальника и секретаршу распускал! Его даже жена тогда-бросила, насилу помирили!
- Так ведь правду говорил, - ахнул Поликратов. - Правду же, Степаныч! Я ж такой, я всегда за правду стоял! Ты и напиши коротенькую такую характеристику, правдолюб, мол, за то и страдал от начальства.
Катя подошла к окну и захлопнула его.
- Бывают же такие... - неприязненно сказала она.'
На клеенке стола стояла сахарница, блюдце с куском масла и еще одно - с домашним сдобным печеньем.
Чай был горячим и вкусным. Чувствовалось, что к нему примешаны какие-то травы. Да и печенью не знавший сладости домашнего уюта Димка Кононыкин уделял должное внимание.
- Вы есть хотите? - спросила Катя. - А то я сегодня пиццу делала, а тут такое...
- Спасибо, - гордо отказался Кононыкин. - Я сыт. "И разговаривает по-человечески, - подумал он. - Анджелка сроду не могла двух нормальных слов сплести. "Закумарим? - спрашивала она. - Мне догнаться надо". Все у нее было жаргонным: ширево, капуста, малешница, целяк, косяк, крутизна. Не женщина, а Эллочка-людоед-ка. И ведь я с ней жил!" - внезапно ужаснулся Кононыкин. На душе у него от этой мысли стало пусто, одиноко и светло, как бывает в коридоре студенческого общежития в период летних каникул.
- Катя, - спросил он. - А что вы думаете о происходящем?
- Ничего, - ответила та. - А что об этом можно думать? Жалко только, что все так быстро заканчивается. Правда?
Кононыкин пробормотал что-то невнятное.
- Еще чаю? - вежливо спросила Катя.
- Нет, спасибо. - Кононыкин торопливо поднялся. - Поздно уже. Я пойду. Вы Юрику скажите, что я заходил, ладно? Мне его обязательно увидеть надо... до послезавтра.
- Обязательно, - грустно сказала жена Лукина. - Потом увидеться будет куда труднее.
- До свидания, - сказал Дмитрий. - До завтра. Он вышел во двор. Над головой уже раскинулось звездное небо, и почти в зените, в районе Большой Медведицы, словно зловещий немигающий глаз высветилась оранжево-голубая огромная звезда. Величиной она была с изюмину. Ну вот, вздохнул Кононыкин, вот и последние
сомнения отпали. Звезда горела, заливая мир своим мертвящим светом,
и свет набирающей полноту луны рядом с этим мощным и ровным свечением казался жалким. На горизонте слабо мерцало зарево. Воздух был чист и свеж, небеса безоблачны, и Дмитрий наконец ощутил сожаление о том, что подходит к концу. Но сожаление это было каким-то эфемерным, скорее всего потому, что крушение мира не сопровождалось разрушениями и пожарами, смертями и пеплом. Отсутствие нагромождения человеческих несчастий не давало вере в предстоящий конец всей человеческой эпохи разрастись и тем превратиться в горькую неизбежность, ощущаемую разумом и сердцем. Был обычный вечер, за которым обязательность утра казалась незыблемо неизбежной. Все воспринималось страшным, но увлекательным приключением. Попытка заглянуть за таинственную черту давалась сразу всем, и оттого предстоящее не вызывало в Кононыкине животного страха. Страшно уходить одному, каждый из живущих верит в бессмертие остального человечества, поэтому обещанное светопреставление скорее воспринималось началом чего-то странного, и было немного обидно, что там, впереди, существует такая же канцелярская скука рассмотрения письменных свидетельств о человеческой порочности.