Когда я с моими друзьями пришел на балюстраду, танцы были в разгаре. Под навесом вокруг будки сторожа топтались три пары. Прочие "пары" и "не пары" - глазели, курили, позволяли себе негромкие разговоры. Музыке позволили быть громкой - по классификации начала шестидесятых. По нынешним меркам - тихой. Спокойной, почти идиллической. И молодые люди - курящие, глазеющие и три-пары-танцующие - были людьми спокойными и, по нынешним меркам, неправдоподобно скромными. "Скромных" было человек тридцать. На балюстраде горели фонари. На коктебельском небе светил плафон полной луны. Море в коктебельской бухте искрилось и добродушно ворчало. Лицо Жени-магнитофона отражало счастье: огромный ящик волок из Питера не зря!
Звук пощечины. Оборачиваюсь - мне!
Владимир Марамзин
Самое опасное состояние - состояние безмятежности. Вдруг бац - и в рожу! В твою.
Почудилось, что эта банда - ввалилась, ворвалась, влетела - зело велика! Душегубы орали, рычали, глазами сверкали, ятаганами раз-и, раз-и, раз... размахивали... Ятаганов, впрочем, не было. Численность группировки, выяснилось, пять человек. Но главарь - рослый! Рослый, распорядительный. В атакующем порядке держался в середине и кричал: "Руби провода!". Сметая всех, банда рвалась к магнитофону. Боевая стратегия москалей известна: растеряться, в панике бежать, но у Москвы встать грудью... Так и тут: басмаческий налет разбился о наши груди - мальчиков и девочек. Они тянули к магнитофону лапы - "Руки прочь от Кореи!", - не дотягивались, ударили по лицу девушку, ее лицо им мешало, пытались удушить нас своим перегаром... Но мы выстояли. Выстояли и перешли в наступление, тактическое неумение, по завету маршала Жукова, возместив численностью. И сразу часть налетчиков попала в окружение. Пятая часть. То есть - один. Зато - главарь. Испугался. Как сейчас помню: ужас в лице. Еще бы! Соратники - за пределом кольца, уже и деморализованы и уже не соратники - то есть не ратники. А он - среди молодых и разгневанных: машут кулаками, надрывно орут, вот-вот начнут бить... Тут он вспомнил, что и враг уважает чин врага, и объявил свой чин. Главарь налетчиков оказался директором Дома творчества писателей...
Дальнейшая моя жизнь в литературных аутсайдерах, изгоях и отщепенцах и эта история, когда я, в числе других, укорял литфондовского чиновника, угрожая и кулаками перед его носом размахивая, имеют, по моему ощущению, некую связь - конечно, не причинно-следственную, из-за явного весового несоответствия значимости коктебельского фрагмента и всей моей судьбы, и более походит на связь колесного скрежета с фактом прибытия вагона в тупик на долгий отстой.
Что ни говори, а тогда мы жили в правовом государстве. Мы знали: "моя милиция - меня бережет!". Стоит позвать, стоит ей появиться - она сразу тебя и сбережет. Даже от директора коктебельского Дома творчества. Девушку в лицо ударил, мерзавец! Так мы и кричали: "Милиция! Милиция! Мы сдадим вас в милицию!" - А где она, милиция?
Где милиция - знала челядь. Челядь понеслась к телефону...
Участковый инспектор уже и отужинал, и думал о завтрашнем дне - таком же славном коктебельском денечке, как и сегодняшний. И тут затренькал телефон...
К директору Гаевскому инспектор относился хорошо. Среди многих, кого директор подкармливал, был и он со своей семьей. Иногда он с директором выпивал - что тоже получалось приятно: Гаевский - работник культурного фронта, знаком со "знаменитостями" и такие истории рассказывает, что никогда бы про них и не подумал.
Так что, услышав, в каком затруднении оказался Гаевский, участковый директора пожалел. Однако численность тунеядцев, стиляг и моральных уродов, если верить голосу нетрезвого сантехника Толяна, такова, что соваться глупо.
Участковый поскреб в затылке, пригладил челку, вздохнул и снял телефонную трубку...
Чтобы поднять погранзаставу, нужна гипербола. Участковый знал. Он еще раз вздохнул, самовозбудился и прокричал в трубку, что толпа хулиганов устроила дебош на территории Дома творчества и именно в этот момент избивает директора, товарища Гаевского, и членов его народной дружины, и, возможно, скоро их убьет. В общем-то дело свое участковый сделал и, в принципе, мог бы - и на покой. Потому что пограничники свое пограничное дело знают, но всякое потом начальство догадается спросить: "А ты где был?" Участковый вздохнул и принялся напяливать сапоги...
Уже в те годы погранвойска отличались высоким профессионализмом, но, конечно, не на роли "замка" - "граница на замке", - а в делах: окружить, захватить, подавить... Нас окружили моментально. "Сынки с автоматами" повыпрыгивали из двух фургонов и окружили. Шиш бы они нас окружили, если бы нам не оказалось это интересно! Мы позволили себя окружить, а потом позволили загрузить себя в фургоны. Первых-то еще поволокли за белы ручки, ну и сразу стало ясно, что тащить никого не требуется - и так все с большим "плезиром" в машины лезут, и даже получается давка из желающих - особенно все девушки желали. Но только очень скоро пограничники желающих стали ограничивать, кричать: "Хватит! Хватит!" - а потом и вовсе строго: "Все! Все!" - и даже пригрозили автоматами.
Увезли.
Оставшиеся отправились спать.
Наш приятель Виктор Коляго вернулся в середине ночи. Разбудил. Рассказал, что всех отпустили. Оставили троих.
"Значит, не всех", - сказали мы.
"Нет, всех, - сказал Витя. - Только троих оставили".
Среди оставленных для дальнейшего развлечения был наш знакомец - Саша Зельманов. Красивую жену его отпустили, точнее - прогнали, а его, некрасивого, оставили. Не понимаю пограничников!
Единственное оправдание бесполезных поступков заключается в безмерном восхищении ими тех, кто их совершает.
Оскар Уайльд
На следующее утро участники события собрались на коктебельском "пятачке".
Нам было хорошо. В одночасье мы стали членами большой солидарной семьи. Знакомились. Обсуждали дальнейшие действия. План приняли типовой и, конечно же, безнадежный: писать коллективную письмуху, конечно же - в райком, и всем миром туда двигать. То есть - ехать. То есть - в город Судак.
Письмуха сложилась из двух частей: легенды и меморандума. "Легенда" описывала "правду, правду", а "меморандум" требовал невинных отпустить - и баста!
Очень кстати случился с нами Леша-неандерталец - мускулистый коренастый аспирант с лицом прототипа своего прозвища. По планам своей научной жизни Леша был членом партии, поэтому фамилия его с пристежкой "член КПСС", как вступительный аккорд, возглавила столбец подписей.
В Судак отправились всем миром. На попутных. И на гребне эмоционального подъема: наше дело было правое!
И только это мы гурьбой - человек тридцать - подвалили к райкому, из недр заведеньица выползла фигура, как будто нас и поджидавшая, и, нимало не удивившись и даже не дослушав Лешу-неандертальца "чего треба?" - сказала: "Секретаря нема. Они в милиции. Милиция - там", - махнула рукой и осталась, провожая нас внимательными глазами, покурить на крылечке, подышать еще не нагретым утренним воздухом.
Когда мы притекли к милиции, то и здесь нас встретила фигура, на этот раз милицейская, но также как будто нас поджидавшая.
Милицейский чин заявленьице наше, писанное карандашом на листиках школьной тетради в клеточку, проглядел не читая. А проглядев - принялся сызнова. Сейчас понятно: напряженно думал.
- Паспорт с собой? - наконец спросил.
Податель петиции Леша-неандерталец был в шортах, в футболке, ноги имел крепкие, волосы - челкой. Паспорта в кармане не имел.
- С заявлением пройдет - у кого паспорт, - сказал ментовый чин.
- У меня есть паспорт, - сказал я.
- Проходите, - сказал милицейский.
В комнате их оказалось трое.
- Секретарь, секретарь... - ответил штатский и взял наши листочки.
А нач-рай-мент, то есть нач-рай-мил... то есть начальник районной милиции, потребовал паспорт. А глянув в него, чему-то удивился, обрадовался, толкнул локтем в бок парт-район-геноссе и показал. Геноссе-секретарь уставился. Лицо стало осмысленным. Глянул на меня. Опять уставился. Кивнул на второго штатского. Ментовый начальник сказал "второму": "Э!" - и показал паспорт. "Второй" смотрел, смотрел и поднял брови. На это секретарь сделал знак рукой: дескать, а ну его! - и, посмотрев на начмента, утвердительно кивнул