Артист оставался один. Надежда на будущее-становилась ему каждый день туманнее и темнее. Он показал свое творение венским артистам. Артисты его хвалили и советовали Шульцу не оставаться в Вене, а ехать в Петербург. Несколько рекомендательных писем к петербургским артистам были ему вручены. Привлеченный тайной мыслию, Шульц послушался коварных советов; он покинул свою Вену, где ярко блеснули для него два чудные метеора: гений в чертах Бетховена, любовь - в очаровательном образе Генриетты. Он собрал в одну сумму все свое скудное состояние и отравился на холодный север, в сырой Петербург - попытать, не блеснут ли ему там опять, хоть в северном сиянии, два метеора, им боготворимые, - гений и любовь. Но пора его прошла.
Небосклон остался сыроват и туманен. Генриетты и княгини в Петербурге не было: они, как узнал Шульц, уехали в Одессу. Шульц вручил петербургским артистам свои рекомендательные письма. Первая скрипка приняла его величаво и решительно отказала в пособии. Прочие ей последовали. У иного был брат фортепьянист, у другого дядя, третий сам играл на фортепьяно. "Концерты давать трудно, - говорили они, - для них много нужно издержек, а покрыть их нечем. Фортепьяно - инструмент такой обыкновенный". Если б Шульц играл на трубе, или на пятнадцати барабанах, или на каком-нибудь неслыханном инструменте, или если б он был слепым или уродом, то успеха ожидать бы можно, а фортепьяно можно найти в каждой кондитерской. Всего лучше, советовали ему самые благонамеренные, учить маленьких детей или играть для танцев. Шульц заговорил о своих сочинениях. Тогда его почли за сумасшедшего и перестали о нем заботиться. Принужденный необходимостью, Карл искал уроков, но, кроме одной толстой купеческой дочери и маленького сына квартального надзирателя, он не мог найти учеников. Эти два урока составляли весь его доход, и более трех лет уже жил он безропотно на своем чердаке, куда в известное нам утро Мюллер принес ему пару испорченных калош и приглашение на именины к Марье Карловне. Вы помните, что этим начинается мой рассказ.
ТОВАРИЩ
Когда сапожник ушел, Шульц долго сидел еще на своем стуле перед столиком, подперши голову руками, и думал... О чем?.. Бог его знает. Только ему было тяжко и душно.
Дверь вдруг опять растворилась. Вошел молодой черноволосый человек, в старом изношенном сюртуке.
Тихонько приблизился он к Шульцу, наклонился над его головою и шепнул ему на ухо:
- Терпенье!
Шульц поднял голову.
- А там слава!
Шульц засмеялся.
- Слава, товарищ, слава! Видишь отсюда? Толпа, покорная пред именем твоим, волнуется перед тобой, всюду гремит молва о твоей славе. Слава, слава тебе!
Женщины кидают тебе венки; мужчины с завистью рукоплещут тебе; бедный артист сделался владыкой толпы; гений возьмет свое место; музыка восторжествует.
"Молодость!" - подумал Шульц.
- А я, - продолжал молодой человек, - а я смиренно пойду за тобой и буду кидать цветы на славный путь твой. Бедный студент сочетает имя свое с именем великого музыканта, так как души их уже сочетали вдохновение слов с вдохновением звуков. Да, товарищ, гений твой сделал меня поэтом! Мысли твои заставили меня думать, чувства твои заставили меня чувствовать чувствовать горячо. Слава тебе, мой друг, слава и мне, твоему другу в нищете, который первый тебя понял! Слава нам обоим!
- Ты, кажется, пьян, - сказал с удивлением Шульц.
Студент покраснел и потупил голову. Мгновенный огонь его погас. Он сурово огляделся.
- Итак, неудача? - продолжал Шульц.
- Стыд и поношенье, - сказал бывший студент дрожащим голосом. - Стыд!.. Ты видел, сколько бессонных ночей проводил я за своим творением. Вот год, как мы живем дверь об дверь: ты с своей музыкой, а я с своей поэзией - оба бедные, оба с одной целью. Когда я был в Казанском университете, мне душно было оковывать свой ум в правила сухой науки: назначение мое было быть поэтом.
"Молодость! - подумал Шульц. - Я верю поэзии, а не поэтам".
- Я бросил свой университет... Обман и стыд! Глупая существенность начала меня давить!
Шульц проткнул молча руку молодому человеку и крепко пожал ее.
- Да что тебе рассказывать! Я объяснял тебе все -листки моего романа, я читал тебе и толковал тебе мои стихи - и одобрение твое мне было лестнее всех бессмысленных похвал ничтожной толпы, которая аплодирует прыжкам Турньера громче, чем творениям великого Шекспира. И со всем тем, знаешь, в мысли о славе есть какая-то чудная отрава, какая-то невыразимая сила!
Она похожа на вероломную женщину, которую можно любить страстно и вовсе не уважать.
- Ты был у книгопродавца? - спросил Шульц.
- Бедность моя была не в тягость, потому что впереди я видел надежду. Рукописи мои вчера окончены.
Я был у книгопродавца.
- И он Отказал?
- Я вошел в славную лавку, уставленную шкафами красного дерева. Все это устроено с большою роскошью.
В углу за красивым бюро стоял какой-то господин в очках и писал в толстой книге. Я с трепетом к нему подошел. "У меня есть рукопись, которую я желал бы напечатать", - сказал я вполголоса. "Мы рукописей от неизвестных сочинителей не принимаем", - отвечал мне, не поднимая головы с книги и продолжая писать, господин, зарезавший меня своим равнодушным ответом.
"Так вы и прочесть не хотите?" Господин усмехнулся.
"Много у нас есть времени читать! Впрочем, мы теперь больше ничего не печатаем". - "Да печатают же других?" - "Редко; да это дело другое. Большею частию печатают на свой счет, или, если сочинители уже известны, как покойник Пушкин, например, то мы даем хорошие деньги". - "А если сочинение мое точно хорошо?" - "Быть может. Вот если, например, господин А. Б. или господин В. Г. поручается, что ваше сочинение понравится публике, то со временем, может быть... Впрочем, мы теперь вовсе не печатаем". С этими словами он повернулся ко мне спиною и ушел в другую комнату.
- Послушай, брат, - сказал Шульц, - поверь моему совету: у тебя есть в твоих степях старушка мать, ты мне о ней часто говорил. Поезжай к ней. Вступай в службу там, где она живет. У вас это легко. Будь честным человеком, исполни свой долг. Это лучше всякой славы:
к презрительной женщине привязываться стыдно. Не обманывай себя ложным назначением. Ты поэт, потому что беден. Был бы ты богат, ты не был бы поэтом. Я тебе говорил уже это прежде: поэзия - как любовь, любовь - как поэзия; чувства спокойные торжественны, а не болезненны: они свет, а не пламень, согревают, а не жгут. Поверь мне, поезжай в степи. Это добрый совет.
Шульц говорил напрасно. Молодой человек все более и более волновался; черные глаза его сверкали, губы дрожали, волоса рассыпались в беспорядке.
В исступлении выбежал он из комнаты и побежал на улицу.
К ночи он не возвращался. Полицейские служители, увидев на улице, по-видимому, пьяного человека, отвели его на съезжий двор, откуда он и был выпущен только на другое утро...
В жизни бывают иногда странные сближения. В одном доме, на одном чердаке встретились две родственные природы, два брата по бедности и по душе. Оба обманутые одними надеждами, оба последовавшие первому порыву обманчивой молодости, оба удрученные одним горем.
Но Шульц был старее: борьба с жизнью его более утомила, чем пылкого его товарища, и притом он так долго боролся, что силы его уже ослабевали. Постоянное горе, как беспрерывное счастье, приводит к равнодушию; отчаяние делается привычкой жизни и налагает какую-то страшную преждевременную смерть на душу. Шульц доживал до этой эпохи. Сострадалец его был еще в цвете молодости: ощущения его были живы, резки: он переходил поминутно из одной крайности в другую, то плакал, то смеялся, то строил воздушные замки, то предавался совершенному отчаянию. Шульц был спокоен.
БАЛ
Воскресенье наступило. Верный своему слову, спустя три дня после визита Мюллера Шульц отправился в Малую Морскую на именины Марьи Карловны. Праздник был хоть куда. Сапожная лавка превратилась в танцевальную залу. В углу стоял принесенный от приятелянастройщика большой рояль. Из спальни вынесли кровать и поставили там два ломберные стола и стол круглый с самоваром и чашками. Ванька, во фраке по колено, был приставлен к блюдечкам с пастилою и конфектами.