Петров вскочил на ноги, протирая глаза!
- А?.. Что? Что такое?
- Петров, обними меня. Она моя невеста.
- Полно, брат... где тебе?..
- Наталья Павловна... да, скажите ему...
Наташа кивнула головой.
- Как, в самом деле?.. Ну, нечего делать, благослови вас господь... Только ты уж, смотри, брат, пустяками-то полно заниматься. Трактиры свои забудь - слышишь ли?..
- Э, брат Петров, - весело отвечал гимназист, - о каких пустяках еще думать. Посмотри-ка на нее.
На дворе уж занималась заря.
Утром вся труппа узнала о внезапной помолвке.
Женщины начали улыбаться и перешептываться. Девица Иванова пожелтела от досады и зависти: она сама метила на гимназиста и поклялась отомстить своей вечной сопернице. Мужчины повесили нос. Холостые вспомнили, что Наташа хороша, воспитанна, получает лучшее жалованье, - и опечалились. Женатые мысленно сравнивали Наташу со своими бранчливыми супругами - и тоже опечалились.
- Экое собаке этой, гимназисту, счастье, - ворчали они, - кажется, ничем нас не лучше.
Путешествие вследствие сего совершалось довольно мирно, и бурный разгул походной жизни прекратился.
Подле Наташи, в кибитке, сидел уже гимназист, и душа его, способная на все крайности, утопала в восторге и изливалась в простых, но выразительных словах. Ои горько каялся в прежних своих заблуждениях; он жадно ловил каждое слово своей невесты, и, как мать с своим первым младенцем, он трепетно следил за каждым ее движением. Он сам стал настоящим ребенком, послушным, покорным, готовым любить каждого. Он был так счастлив!
Какая женщина устоит против голоса истинной, неподдельной страсти? Наташа, побужденная сожалением согласиться на страстную мольбу гимназиста, не каялась в своей решимости. Она постигала, сколько хорошего было в этом человеке, погрязшем в омуте порочной жизни и порочных привычек. Она возмечтала возвысить его до себя, излечить его душу от ран долгого разврата.
Она облагораживала его страдания. Она не любила еще, но уж хотела любить, воображала уже, что любит.
Так приехали они в Теменев.
Читатель помнит теменевскую ярмарку, где некогда процветала труппа Шрейна и Поченовского, где впервые выступил на сцену тот молодой человек, которым впоследствии любовалась вся Россия, который и поныне честь и слава русского театра. С того времени в Теменеве мало произошло перемен. Шрейн и Поченовский покончили свое существование. Городничий был переведен, за отличные способности к службе, на какое-то важное место. Мучной сарай не чинился, не поправлялся и поныне стоит в том же виде, как прежде, и приглашает странствующих актеров. В нем-то и расположился Иван Кузьмич. По собранным им сведениям, ярмарка в том году была по обыкновению многолюдна; помещики съезжались со всех сторон; ремонтеров нагрянула целая толпа. Из важных особ пожаловали: сам губернатор, два генерала и один тайный советник с двумя звездами.
Еще до прибытия своей труппы Иван Кузьмич успел разослать по всем домам и по всем лавкам прекрасноречивую афишку. В этой афишке высокое дворянство, офицерство, купечество и вообще знаменитая в целой Европе по образованию своему теменевская публика извещалась о скором открытии театра, на котором разыгрываемы будут все пьесы, игранные с успехом в Петербурге и Москве. Содержатель труппы, не щадя никаких издержек для угождения своих высоких доброжелателей, обратил особое внимание на удобное помещение зрителей, на декорации и костюмы. Кроме того, труппа обогатилась разными новыми лицами, в числе которых знаменитая г-жа Федорова, имевшая честь дебютировать в губернском городе, успела уже заслужить лестное одобрение истинных ценителей искусства. Цена местам оставалась та же, как и в прежних годах, потому что Иван Кузьмич действовал не из видов корыстолюбия, а единственно из глубокого уважения и преданности к просвещенным посетителям всему миру известной ярмарки.
Через несколько дней новые афишки объявили открытие театра, и Наташа предстала перед теменевской публикой.
Оживленная новым чувством, помолодев новою молодостью, она вдруг забыла, что было прискорбного в ее положении, и перестала гнушаться своим званием.
Прежняя веселая улыбка заиграла на ее чертах; опять ей стало легко на душе, не так детски, как прежде, а с оттенком сладкой задумчивости, как следует женщине любящей и любимой. От этого игра ее стала развязнее, веселее, свободнее. Наташа уж ниже обижалась восторгами публики, потому что находила в любви преданного ей человека вознаграждение за все обиды, а славу свою приносила ему в жертву. Румянец снова показался на ее щеках. Она вся как бы перерождалась и сияла новой жизнью. В черном бархатном корсете, в белом маленьком переднике, она дебютировала в роли какой-то театральной крестьянки, и так мало думала о публике, так молодо смеялась, так непринужденно была сама собою, что публика изумилась ее кокетству. Надо знать, что большая часть офицеров и помещиков съезжаются на ярмарки с тем, чтоб погулять, повеселиться, словом, покутить по-своему. При виде прелестной актрисы ремонтерские сердца воспылали, помещики закрутили усы, даже некоторые купчики расчувствовались. По окончании театра все музыканты из оркестра угащивались в разных углах города влюбчивыми Дон-Жуанами, которые расспрашивали притом, как бы познакомиться с девицей Федоровой. Музыканты выпили в этот вечер страшное количество пуншу, но объявили, что познакомиться с Наташей нелегко, потому что она в связи с одним актером, который обещал на ней жениться.
Весело возвращалась домой из театра Наташа, опираясь на руку своего жениха. Она уж начала шутить и смеяться, но детский смех вдруг замер на устах ее. Гимназист шел молча, судорожно сжимая ее руку. На вопрос ее, что с ним случилось, не болен ли он, он отвечал отрывисто, почти грубо, что ничего... что он здоров. - Сердце Наташи дрогнуло. Отчего это он вдруг так переменился? Заботливо, нежно глядела она ему в глаза, но он отворотился. Он стыдился признаться, что девица Иванова шепнула ему как бы невзначай несколько ядовитых намеков о доверчивости мужчин, о лукавстве женщин, о красоте Наташи и о восхищении зрителей. Ревность запала в душу молодого человека; и так как он не привык обуздывать своих страстей, то он разом испытал все ее мучения. Он чувствовал свою безрассудность и не мог ее превозмочь. Он хотел бы унести Наташу - свое бесценное сокровище, и спрятать ее от всех глаз. Он отдавал себе справедливость; он знал, что многие найдутся достойнее его и что его нетрудно заменить. Не сказала ли ему Наташа, что она его не любит: зачем же не полюбить ей другого? Но теперь он никому бы не уступил своего права, и от одной мысли о том он приходил в бешенство. Он ревновал к каждому офицеру, к каждому зрителю, к целой публике. Он понимал свое ничтожество, но не понял он высокой души Наташи, в которой каждое чувство вкоренялось только тогда, когда становилось обязанностью, для которой обещание было сердечной святыней. Гимназист мог любить пламенно, страстно, бешено, но понять Наташи не мог. Грустно, холодно расстались они: она - полная тайного страха и тайного предчувствия, он - с порочными мыслями в душе, с тяжким раскаянием на сердце. Ни он, ни она не могли заснуть целую ночь. На другой день, когда гимназист явился к своей невесте, он застал ее бледною, расстроенною, с записками в руках. В этих записках, написанных высокопарным слогом, предлагались ей сердца, пронзенные стрелами амура; в некоторых предлагались ей даже просто деньги. При виде подобной переписки ярость гимназиста дошла до безумия. Как раненый зверь, бросился он на любовные письма, изорвал их в мелкие куски, поклялся убить писавших их, сжечь театр и город и зарезать Наташу, если она вздумает ему изменить.
С слезами на глазах, сложив руки, умаливала его Наташа умерить гнев свой, отвечать одним презрением презрительным людям, сжалиться над нею. Долго уговаривала она его, долго убеждала своим трогательным голосом. Мало-помалу гимназист успокоился, устыдился своих слов и перешел в другую крайность. Он начал проклинать свое бешенство и самого себя; умолял Наташу бросить его, забыть е.го; плакал, хотел целовать ее ноги и готов был застрелиться от отчаяния. Тогда Наташе пришлось утешать его, упрашивать не огорчать ее своим малодушием. Вместе отправились они на репетицию. При каждой встрече ревность снова начинала душить гимназиста, и снова стыдился он своей ревности.