объясняться с любовником или устраивать сцену мужу.
Все зависело от размеров мушек, их формы, а главное
от того, где именно дама их наклеила на своем лице.
Так, мушка в виде звездочки на середине лба
называлась "величественной". Она означала, что
красавица не расположена сейчас к флирту и не желает
замечать своих поклонников. Мушку на виске у самого
глаза именовали "страстной", на носу - "наглой", на
верхней губе - "кокетливой". А приклеив крошечную
мушку к подбородку, дама говорила предмету своей
страсти: "Увы, я вас люблю, но это совершенно не
значит, что вы можете на что-либо рассчитывать".
Бонбоньерка работы Сушкаева - овальной формы,
внутренняя сторона крышки - зеркальце в золотой рамке
с виньетками. Внутри коробочка разделена узорчатой
перегородкой на две части: одна - для набора тафтяных
мушек, другая - для стволиков блохоловки.
Известна среди специалистов под названием
"Комплимент", так как в ее украшении самоцветами
широко использована символика драгоценных камней.
Так, крупный гиацинт в центре крышки означал, что
владелица бонбоньерки умна и бережет свою честь.
Гранат свидетельствовал о ее верности обещаниям,
аметист - о том, что она умеет обуздывать свои
страсти. Яспис заверял в скромности, а изумруд сулил
счастье.
На аукционе в Петербурге в 1884 году, когда
распродавалась коллекция Галевского, "Комплимент" был
приобретен неизвестным покупателем за двенадцать
тысяч рублей ассигнациями.
Глава шестая
При попытке к бегству...
I
После психологических вывертов Эгерт, ее вранья, истерик и надрывов Перхотин и его родственница действовали на меня успокаивающе. Я даже проникся некоторым пониманием народничества. Что ни говори, а длительное общение с интеллигенцией утомляет. Почему же не "пройтись" в народ? Для здоровья и то полезно.
Правда, Кустаря и Улиманову нельзя было отнести к лучшим представителям мужицкой Руси. Но тут следовало сделать скидку на то, что мое "хождение" ограничивалось стенами уголовного розыска, а здесь, как известно, привередничать не приходится.
Кустарь не относил себя к людям дна. Скорей, наоборот. Он считал, что кое-чего в жизни добился. Чувствовалось, что Перхотин, по кличке Кустарь, ему нравится. А почему бы и нет? Не ветродуй какой, а мужик самостоятельный, солидный с поведением.
Держался он не вызывающе, но с чувством собственного достоинства, как человек, хорошо знающий себе цену и не собирающийся продешевить. Кустарь охотно отвечал на вопросы, уважительно именуя себя "мы".
"Мущинский разговор - он и есть мущинский разговор. Такой разговор мы завсегда понимаем, - говорил он, деликатно почесывая мизинцем правой руки затылок. Мы, гражданин уголовный начальник, все напрямки выкладываем. Что было, то было - чего не было, того не было. Чего нам тень на плетень наводить?"
Перхотин стосковался в камере по собеседнику и был не прочь потолковать с "мышлявым" человеком, как он благосклонно охарактеризовал меня. Его жизненная мудрость своей прямолинейностью и увесистостью напоминала железный лом. С ее помощью легко было сбить с амбара замок или проломить чью-либо голову. По мнению Перхотина, главное - чтобы каждый при деле находился. Делом же он именовал все, что может прокормить. Один сапожничает, другой портняжит, третий убивает. У каждого свое. Ложкарство, понятно, тоже дело, но невыгодное, с которого не то что не разжиреешь, а ноги протянешь. Ведь как ложкари промеж себя шутят. "Два дня потел, три дня кряхтел, десять верст до базара, а цена - пятак пара".
Вон оно как!
Ежели б ложки шли подороже - ну, пусть не все, а первого разбора, - он бы, Перхотин, и не помышлял бы о ином промысле. А так что оставалось делать? С голоду помирать, с хлеба на воду перебиваться? Это для дураков. Умному помирать допрежь времени не с руки. Вот он помытарился, помытарился и согрешил. Не по охоте - по нужде. Грех - он грех и есть. Да только кто не грешен? Все грешны. От одного греха бежишь - об другой спотыкаешься. Ну и еще: кака рука крест кладет, та и нож точит... Раз согрешил, другой, а там и пошло. Каждому известно: в гору тяжело, а под гору санки сами катятся, не удержишь...
Учитывая, что "санки" Кустаря безостановочно "катились под гору" уже не первый год, список его грехов разросся до весьма внушительных размеров. И хотя Перхотин не прочь был выбрать меня в качестве исповедника (смертную казнь отменили, поэтому "исповедь" особыми осложнениями ему не угрожала), я предпочел увильнуть от этого сомнительного удовольствия. "Исповедника" мы ему готовы были подыскать в Московском уголовном розыске. Нас же интересовало только то, что имело или могло иметь прямое отношение к ценностям "Алмазного фонда".
Кустарь и Улиманова были той самой печкой, от которой мы с Бориным собирались плясать. А после показаний Эгерт и некоторых данных, добытых Бориным, расследующим дело об убийстве ювелира, эта печка приобретала особое значение, так как находилась в точке скрещивания двух линий - прошлого и настоящего.
От арестованных предполагалось узнать многое.
Во-первых, каким образом в чулане у Марии Степановны Улимановой оказалось письмо, автор которого упоминал об одной из наиболее ценных вещей "Алмазного фонда" - "Лучезарной Екатерине".
Известно ли Кустарю и канатчице, чье оно и кому адресовано?
Во-вторых, табакерка работы Позье, из-за которой, видимо, и погиб осторожный Глазуков, всегда умевший поддерживать хорошие отношения и с богом и с чертом. Как, когда и через кого она попала к покойному? Кто знал или мог знать об этом? Кому Глазуков собирался ее продать и так далее?
В третьих - экспонаты Харьковского музея, хранившиеся у Глазукова: золотой реликварий, лиможская эмаль, античные камеи, гемма "Кентавр и вакханки" работы придворного резчика Людовика XV.
Не требовалось особого воображения, чтобы представить себе, как они в июне 1919 года оказались в руках бандитов, а затем у моего бывшего соученика по семинарии полусумасшедшего Корейши. Но их путь к сейфу покойного ювелира уже представлялся цепью загадок, видимо имевших какое-то отношение к исчезновению сокровищ "Алмазного фонда".