Из скоморошьей компании деда Куземки, бродившей по уездам средней Руси, из шестнадцати человек остались на свободе лишь сам дед, Мокейка да Ермилка. Остальных похватали неделю назад стрельцы вкупе с ярыжками, выследив скоморохов на ночлеге в одной захудалой деревне, где некому было за бедолаг заступиться. В темноте да неразберихе кое-кто сумели-таки уйти, но были пойманы. Дед Куземка и его спутники сошли с большой дороги и двинулись на север, тем и спаслись. Шли они лесом. Мокейке места были знакомы, чем дальше к Белому морю, тем лучше знал он охотничьи тропы. Не раз бродил с родителем из родной деревни Заостровье, что под Архангельским городом, в северную тайгу за пушным зверем. Взялся вести приятелей короткими путями, да опростоволосился, заплутал.
- Ну дык что делать-то будем, поводырь?
Я да я... - сказал Ермилка. Опустившись на моховую кочку, он стащил сапог, начал перематывать портянку.
- Где-то тут гать должна быть, - произнес Мокейка, - вот ей-ей, рядом где-то.
- То-то что рядом, - бурчал Ермилка, - только в обратной стороне. Эх, мать честна, и куда же нас понесло! Чтоб я тебя еще когда послушал...
- А и не слушай, катись куда подальше! - обозлился петрушечник. - Уж кому-кому, а тебе в губную избу попасть, что волку в пасть.
- Смотри, договоришься! - угрожающе прошипел Ермилка.
- Эй, не ссорьтесь! - посох деда Куземки чавкнул в сыром мху. Помните: дружно - не грузно, а один и у каши загинешь. Неча горячку пороть. Небось вместях отыщем гать эту - не дети малые. А ты, Ермилка, замолчь! Первым шумел, что в Поморье уходить надо.
- Ну... - угрюмо проговорил гудошник.
- Вот те и "ну"! - сказал Мокейка. - Нам-то с дедком не впервой плутать по тропочкам. Зато береженого бог бережет, и уши у нас не резаны.
Кошачьи глаза Ермилки вспыхнули, он надвинул колпак на левое ухо, вернее, на то место, где была черная дыра с багровой окаемкой, кольца волос не могли скрыть ее.
- Ух, гаденыш, договоришься ты!
- Ты етта брось, миленок, - промолвил дед Куземка, щуря выцветшие слезящиеся глаза, - не в московском кабаке, чай. Хорохориться не дадим. И про ножичек свой забудь...
Ермилкина рука, тянувшаяся к голенищу, из которого выглядывала рукоятка ножа, замерла на полпути. Мокейка зорко следил за этой рукой, готовый в любой момент броситься на буяна. Старик же невозмутимо опирался на посох.
- Куды денешься, миленок? - тихо проговорил он. - Ухи-то сызнова не растут.
- Да что вам уши мои дались?! - Ермилка затравленно глядел исподлобья, однако к ножу больше не тянулся.
- А то, что по дуроти своей лопуха лишился. Таись теперя и от царских слуг, и от честных людей. - Дед Куземка замолчал, вспоминая что-то свое, и затем твердым голосом сказал: - Бывало, молодцы-удальцы сирых и нищих в обиду не давали, голов своих не жалели. Доброй памяти Хлопка-богатырь за народ жизнь отдал... А тебе, миленок, бархатная мурмолка чести дороже оказалась.
Набычившись, смотрел Ермилка под ноги, а в голове вихрем проносились суматошные картинки беспутного московского житья-бытья. С малых лет озоровал Ермилка, от родителей отбился, к лихим людям попал, и пошла у него жизнь опасная да развеселая. О завтрашнем дне не думал, о вчерашнем не вспоминал. Вышагивал в козловых сапожках, под кафтаном синего сукна за широким шелковым кушаком прятал кривой острющий нож да турский пистоль, украденный в базарной толчее у какого-то краснобородого мусульманина. Тем пистолем дырья вертел в головах у одиноких ночных прохожих, кто не желал добром с платьем и деньгами расставаться. Однако чуял каким-то звериным чутьем, что не долго ему этак-то безнаказанно озоровать, мыслил на Дон податься, но не успел - бес попутал: пристрастился Ермилка к картишкам. Однажды играл в тайном кабаке. Пили водку, табак1. Ермилке не везло. Все проиграл он тогда - и кафтан, и пистоль, и сапоги. Под вечер, злой и пьяный, вывалился на улицу в одной рубахе, как голодный зверь, высматривал добычу. Перед тем, как сторожам рогатки ставить, увидел: идет по улице дворянин, невелик ростом, в плечах узок, пошатывается. А кругом ни души. Такого раздеть - раз плюнуть, но Ермилка смекнул, что ему, пьяному, и с мальцом не совладать, а вот шапку рытого бархата, жемчугами шитую, сорвать с головы дворянина очень нужно, чтобы хоть одежу отыграть. И стал Ермилка красться за дворянином. Улучив время, кошкой прыгнул, сорвал мурмолку, но тут заборы и избы скособочились, в голове словно колокола ударили... Крепко держал его узкоплечий дворянин, загнув руку с шапкой за спину, с силой совал лицом в мокрые, слизкие от грязи и навоза бревна мостовой... Очухался Ермилка в Земском приказе. Суд был короткий: дали плетей, отхватили левое ухо и кинули в тюрьму. Два года вшей кормил. Сняли кайдалы2 - отправили в Вологодчину, там и сошелся он со скоморохами.
Думал Ермилка: житье у скоморохов привольное - пой, пляши да деньги собирай. Однако скоро понял, что дело их не простое, во всем толк нужен. Скажем, в одной деревне, прежде чем веселить народ, разузнают скоморохи что к чему, кого высмеять нужно, какие песни спеть или игрища затеять. В другой - свадьба, и тут уж по-иному надо к делу подойти, чтоб молодые всю жизнь добром вспоминали. А где похороны, туда не суйся. И стало Ермилке не по себе. С одной стороны, он как есть тать: резано ухо, головы приклонить некуда - всяк на него косится, всяк его сторонится. А с другой - не приучен Ермилка трудиться, привык жить чужим горбом, не важно чьим - боярским ли, крестьянским ли. И начал подумывать Ермилка: "В миру спасу нет, для обители тож не гож, скоморох из меня не вышел. Уж лучше за кистень да на большую дорогу, а там видно будет..." Однако уйти покуда не удавалось. К тому же затащил Мокейка в чащу, куда и ворон костей не заносил.
- Ладно, - примирительно сказал он деду Куземке, - только ты не очень усовещивай меня. Ухо-то мое палач ссек, а вот ты со своим Хлопкой, видно, сам головы тяпал.
- Тяпали, миленок, хорошо тяпали. Славное было времечко, - глаза старика вспыхнули давней удалью, словно выше ростом стал дед Куземка, и посох в его руке показался Ермилке острым бердышем. - Рубили окаянных, да не из-за угла, как ты, а в честном бою. Однако, замолчьте-ка! Стойте тихо!
Старик снял шапку, медленно ворочая головой, прислушался:
- Кабыть плачет ктой-то, не разберу токмо, человек ли, зверь...
Снова сгорбившись, придерживая колпак, он пошел через ельник. Мокейка не отставал от него ни на шаг. Последним, как всегда, кляня все на свете, плелся Ермилка. Он охотно остался бы на месте, да уж больно было боязно одному в лесной чащобе. Под ногами захлюпало сильней прежнего, захрустели иссохшие ветки валежника, и тут въявь услыхали скоморохи, как кто-то плачет невдалеке - тоненько скулит да всхлипывает. Ермилка замер с раскрытым ртом:
- Ну вас к ядреной бабушке, не пойду дальше!
На него даже не оглянулись.
Высветлило. Впереди показался рыжий кочковатый торфяник с редкими осинками и елочками. Дед Куземка остановился так неожиданно, что Мокейка, наткнувшись на старика, чуть не сбил его с ног, но тут же сам присел в сырой мох.
- Батюшки-светы! - прошептал дед Куземка. - Никак, дите...
И верно. На краю торфяника - издали и не разберешь, - прижавшись к черному стволу вековой ели, скорчился мальчонка. Из-под ветхой шапки блестели испуганные глазенки. Подбирая ноги в грязных онучах и разбитых лаптях под большой, явно не по росту армяк, он прижимался к ели и уже не всхлипывал, а лишь широко открывал рот, видно, пытаясь заорать что есть мочи.
Дед Куземка распустил морщины, ласково спросил:
- Ты чей? Как сюды попал?
Малец молчал, но рта на всякий случай не закрывал.
- Вот те на! Да ты немой, что ли? Откель будешь-то?
Парнишка, кажется, сообразил, что перед ним живые люди, а не нечистая сила. Он шмыгнул носом и пробормотал что-то.
- Громче, дитятко, - попросил дед Куземка, - не слыхать мне. Вишь, какой я старый. - А сам лукаво улыбался.