…Они беседовали во время обеденного перерыва в медпункте комбината. Точнее, говорила только Вера, сидевшая на белой кушетке, а Люся, повернувшись к ней спиной, старательно и бесцельно переставляла с места на место склянки в шкафу, будто пытаясь за этим занятием укрыться от спокойного голоса Веры.

— Нет, ты скажи, Люся, ты ведь сама мне говорила: я устала, я дико от него устала… Говорила?

— Угу, — промычала Люся, не оборачиваясь.

— И сама просила: найди мне нормального, спокойного — в общем, положительного… Просила?

— Угу, — так же промычала Люся.

А что она могла еще ответить? Действительно просила, умоляла избавить ее от этой муки мученической — от любимого кудрявого красавца — таксиста Митьки Шаповалова. То есть уже бывшего таксиста, потому что пил этот красавец по известному принципу: с утра стакан — и целый день свободен! Так что давно перевели его из водителей в слесари. Потом в мойщики машин и вскоре, похоже, вовсе турнут из автопарка.

Сто раз Митька клялся Люсе «завязать» и сто раз «развязывал». Сто раз они разбегались навсегда, и столько же раз неизъяснимая сила любви приводила их снова в объятья друг друга. Пока однажды Люся не глянула на себя в зеркало и увидела потухшие глаза, черные круги под ними, жесткие складки в уголках губ. Еще чуть-чуть — и красавица могла стать бывшей красавицей. Вот тогда Люся и попросила Веру.

Вера выполнила ее просьбу. Прораб Игнатий Петрович — даже имя-то какое основательное — был так же основателен, положителен и во всем прочем. Пил только по праздникам, не курил вовсе, имел свой дом и серьезные намерения. Люсю Игнатий Петрович обожал. Люся с Игнатием Петровичем находила душевное успокоение от прошлой жизни. И все у них шло на лад, но…

— Но что же это получается? — спросила Вера. — У тебя вчера опять был Митька. И опять — на бровях. Как ты можешь снова влезать в этот кошмар, когда у тебя такая перспектива?

Люся долго молчала, стоя по-прежнему спиной к Вере. Та терпеливо ждала. Наконец Люся резко обернулась.

— А любовь?!

И уставилась на Веру пронзительными своими зелеными глазищами. Вера выдержала ее взгляд. Лишь голос стал чуть глуше.

— Любовь?.. Это конечно. Только любовь, Люсенька, проходит. Очень быстро проходит. А перспектива жизни остается…

После работы Вера, как обычно, забежала на почту. На этот раз зря. Ей ничего отправлять пока что не надо было, и никаких вестей в ее адрес тоже не поступило. Вера побежала домой, пряча в карманы пальто озябшие даже в варежках руки.

В вестибюле общежития пожилая женщина в овчинном тулупе и вязаном платке пила чай за столиком с вахтершей тетей Зиной. При виде ее на сердце у Веры сразу стало тепло.

Теплей на сердце становилось, наверно, у каждой девушки в общежитии, когда к кому-нибудь — неважно, к кому именно, — приезжала мама. Это был праздник не только для дочери, но и для ее соседок по комнате, и для соседних комнат, и вообще в этот день по всему общежитию незримо, но ощутимо витали воспоминания детства, родного дома. Всё это мамы приносили не только любимыми плюшками, пампушками, пирожками, баночками варенья и брусками сала, но и — самое главное — тем, как после обильного чаепития или нескольких рюмочек домашней настойки усаживалась мама рядом с дочкой и, подперев ладонью щеку, часами выслушивала ее рассказ о такой прекрасной и такой нелегкой городской жизни. И радовались мамы вместе с дочерьми, когда было чему, и печалились с ними, когда было о чем. Больше всего мамы неизменно огорчались одному: что ж ты, доченька, так отощала-то! И все убедительные объяснения дочери, что не отощала она, а наоборот, с немалым трудом добилась кондиций фигуры, никак не утешали материнское сердце.

Женщина, чаевничавшая с тетей Зиной, была мамой Вали Шубиной — девицы нескладной и бестолковой, вечно влипавшей в какие-то истории, но доброй души, легко ладившей со всеми в общежитии.

— Анна Прокофьевна, с приездом! — сказала Вера. — Вы чего сидите здесь?

Приезжая только горестно махнула рукой. А тетя Зина объяснила:

— Ее Лариска в дом не пускает — Валентина опять проштрафилась.

— Что? — возмутилась Вера. — А ну пойдемте, Анна Прокофьевна!

Но мама испуганно забормотала:

— Нет, нет, не надо! А то Валечку из общежития отселят. Я уж тут посижу… и домой.

— Никаких «домой»! — приказала Вера. — Сидите, я сейчас!

Унылая Валентина стояла в «красном уголке» перед воспитателем Ларисой Евгеньевной и бубнила унылым голосом:

— Ну Ларис-Геньна, ну слово даю, ну поверьте…

Лариса Евгеньевна отвечала бесстрастно, как давно надоевшее:

— Слово ты, Шубина, уже давала. И мы тебе, Шубина, уже верили.

— Ну Ларис-Геньна, ну последний раз…

— Последний раз мы Таращанского с Орловым из вашей комнаты выпроваживали.

— Ну Ларис-Геньна, ну мы ж алгебру готовили, алгебру…

— Конечно — «алгебру». В полной темноте!

Распахнулась дверь, и влетела Вера.

— Лариса!.. Евгеньевна!.. Мне надо с вами поговорить. Валентина, выйди, пожалуйста.

Валентина покорно удалилась. Вера с трудом сдерживала гнев.

— Лариска! Ты что, совсем офонарела? Мать к дочери не пускаешь!

— Не кипятись, Голубева, — насмешливо сказала Лариса Евгеньевна. — Я не к дочери не пускаю, а к злостной нарушительнице. Глянь на санэкран.

На стене «красного уголка» висел «Санитарный экран» — большой лист с номерами комнат, днями недели и проставленными разноцветными карандашами оценками за чистоту и порядок. «Санэкран» был великим мерилом, определявшим поощрения лучшим — порой даже в виде денежных премий — и наказания худшим — молнии «Позор!», выговоры и запреты посещения гостей. Лариса Евгеньевна указала на графу, полную жирных черных двоек.

— Вот так всю неделю. Хорошо?

— Плохо, — согласилась Вера. — Но это еще…

— Но это еще не всё, — подхватила Лариса Евгеньевна. — Еще их комнате за все художества «Позор!» вывесили, но этот «Позор!» куда-то со стенки исчез. Хорошо?

— Да плохо, плохо, кто спорит! Но это же не метод…

— Методам ты меня, Голубева, не учи! — холодно оборвала Лариса Евгеньевна. — Пока что, учти, здесь я воспитатель.

Вера хотела ответить что-то резкое, но сдержалась и указала на графу в «санэкране».

— Ладно, но у меня тут пятерочки, да? Ну так Анна Прокофьевна будет моим гостем. Имею право?

Не дожидаясь ответа, она пошла к выходу.

— Имеешь, имеешь, — усмехнулась ей в спину Лариса Евгеньевна. — Две недели у тебя уже Нинка гостила. Ну как, обучила ее готовить борщ и сациви?

Вера резко обернулась, подошла к ней, сказала негромко:

— Лариска, ты же веселая была, заводная… Что ж ты так обозлилась?

— А ты добрая, да?! — сорвалась на крик Лариса. — Что ж ты, такая добрая, в общаге гниешь? Тебе ведь квартиру вместе со мной давали, а ты, добренькая, Жуковым уступила!

Вера ответила спокойно:

— У них ребенок. А мне еще дадут. Но при чем тут это?

— При том, всё при том! Ты вспомни, как мы с тобой в этой общаге жили. Без горячей воды, без газа, печку топили… Зимой в пальто спали, помнишь?

— Я это никогда не забываю, — тихо ответила Вера. — Ну и что?

— А то! — закричала уже со слезами Лариса. — То, что эти девки ничего такого не знали и знать не хотят! Все у них — и вода, и газ, и сортир, и телевизор — а им всё мало, их еще и уважай, еще расстелись перед ними!

Она выкричалась и умолкла, тяжело переводя дыхание. Вера тоже молчала. Потом тронула ее за плечо.

— Одиноко тебе, Лариска… Да?

Лариса сбросила с плеча ее руку, сказала устало:

— А тебе — нет? Ты, что ли, не одна?

— Конечно, я одинокая, — просто ответила Вера. — Но все же не одна я — с людьми.

2

Субботу-воскресенье в общежитии любили. Вы скажете: естественно, кто же не любит эти два выходных? А вот представьте, когда в город приехала компания шустрых социологов из столицы и провела опрос, подавляющее большинство народа из мужского общежития высказалось за отмену двух выходных, объявление только одного и сложение всех вторых дней в дополнительный ежегодный отпуск.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: