— Нельзя ли веничка? А то сапоги вот… — и показывал глазами на сапоги, густо облепленные окопной глиной.
Докладывал он всегда каким-то неестественным голосом, и глаза его при этом становились круглыми.
Когда комдив предлагал чаю или хотел поговорить о чем-нибудь неслужебном, Корешков упорно уклонялся от такого разговора: он не хотел отойти от раз навсегда выработанной строго официальной манеры обращения с начальством.
Однажды комдив спросил Корешкова:
— Не кажется ли вам, Василий Никифорович, что вы слишком подчеркиваете разницу в званиях и потому чувствуете себя несвободно, когда в этом нет необходимости?
Корешков улыбнулся ласково и печально:
— Нет, это мне не кажется, товарищ гвардии полковник, — и с задушевной простотой объяснил: — Ведь я тоже командир, и у меня тоже есть подчиненные, но мне от них вовсе не надо, чтобы они себя со мной запросто чувствовали.
— Правильно, — согласился комдив.
— Разрешите, — сказал Корешков торжественно и тихо. — Вот случай. Залегли мы недавно у минного поля. Немец фланкирующий огонь открыл. Что делать? Ждать? Положу зря людей. Приказываю: три человека вперед! И пошли ведь, пошли они, а уж потом мы за ними.
— А те трое? Что ж, подорвались? — спросил комдив.
— Точно, — сказал Корешков тоскливо, — двое подорвались. И знали, что подорвутся, а пошли!
Ломая вздрагивающими пальцами спички, торопливо закуривая и, против своего обыкновения, забыв попросить при этом разрешения у старшего начальника, Корешков вдруг неожиданно уверенно и твердо сказал:
— Вот что такое командир! И как он должен чтить свою персону, если ему дано право такой священный приказ отдать, — и тут же, смутившись от своего приподнятого тона, Корешков поправился: — Вы извините, что старыми словами говорю, но они правильные.
— Да, они правильные, — сказал командир очень серьезно и больше уже никогда не пытался по-дружески, беспечным тоном обращаться к капитану Корешкову.
Властный, с нарочито подчеркнутой строгостью в обращении с подчиненными, щепетильный до крайности во всех деталях субординации, Корешков, казалось, нарочно делал все, что могло бы вызвать нелюбовь к нему. Он был мелочен и придирчив. Он не стеснялся вдруг остановить бойца и обследовать его обмундирование вплоть до белья. Он ни о чем не спрашивал, но уж насущные нужды бойцов знал первым. Пищу брал из общего котла последним. И повар считал себя самым несчастным человеком на свете, потому что капитан не умел прощать лаже простых, самых безобидных упущений.
Иное дело — в боевой обстановке; тут капитан становился совсем другим человеком.
— Какая-то мирная, успокаивающая озабоченность сопутствовала его словам и поступкам. Поднимаясь в атаку, он не забывал отряхнуть шинель. Подползая к пулеметчикам, он неторопливо вынимал из кармана патрон и клал его на крышку короба, чтобы проверить, словно ватерпасом, не с перекосом ли установили пулемет. Если видел, что боец зарывается в азарте боя, капитан кричал:
— Гордый, так ты себя втридорога цени! Пускай их матери плачут, а свою жалей, — и, оглядываясь на бойцов, капитан объяснял: — Немца умненько бить надо. Пулю лбом ушибить только дурак может!
Если капитан замечал, что боец начинает тоскливо колебаться в бою, он подползал и советовал:
— Неприятно, что здесь стреляют? Так в тыл, назад, ступайте, отдохните, квасу выпейте, а другие тут за вас похлопочут…
И от этого насмешливого голоса сжималось сердце больше, чем если бы командир пригрозил пистолетом, приказывая идти вперед.
Однажды капитан наткнулся на труса, отлеживающегося в яме, когда немцы вели сильный огонь по наступающей цепи.
Капитан заставил труса подняться и сам тоже поднялся в рост. Он заставил труса идти и сам шел с ним рядом. Он шел и кричал:
— Сейчас тебя убьют! Ты увидишь, что тебя убьют, трус, потому что только таких пуля ищет!
И трус действительно был убит. А капитан, шагавший с ним рядом, был тяжело ранен. Он скрывал свою рану и дошел вместе со своим подразделением до немецких траншей.
В санбате капитан заискивал перед врачом, упрашивая отпустить хотя бы на час в подразделение: капитан во что бы то ни стало хотел показаться бойцам.
— У вас еще пуля не вынута, — сердился врач.
— Ну так что же? — обижался капитан. — Потеряю я, что ли, вашу пулю? Ведь я тихонько, с палочкой, пойду.
Корешков пришел на войну, когда ему было уже сорок лет. Профессия его мирная — самая обыкновенная: мастер ткацкой фабрики из города Ногинска. Дома у него осталось трое детей. Рост у него средний, глаза карие, а душа необыкновенной чистоты. Так, во всяком случае, бойцы говорили о его душе.
И вот, когда высота 869,5 была взята ротой лейтенанта Стожарова в ночном штурме, укрепленная линия немцев на этом участке лопнула. В прорыв устремились наши части. Подразделению капитана Корешкова было приказано преследовать немцев. Двое суток бойцы не выходили из боя.
Пока отступающий не оторвется, инициатива и воля его подавлены и подчинены воле наступающего. Но если враг вырвется, достигнет рубежа, обопрется спиной о новую линию укреплений, успеет собрать в кулак растрепанные части, тогда он и сам сможет нанести ответный удар.
Весна на войне — самое тяжелое время года. Попробуй окопаться, когда вода натекает в окоп быстрее, чем ты оттуда выбрасываешь землю. В лесу лежит еще снег, а наступишь на него — провалишься по пояс в мокрую кашу. На полях сдобная земля нагрета солнцем, но, когда она липнет к ногам пудовыми комьями, ты ненавидишь ее, эту землю.
Противник отходил по хорошей дороге, калеча ее и минируя. Мелкие стычки с засадами изматывали наших бойцов. Все приданные средства приходилось тащить на руках.
Бойцы достигли предела сил. Только упорная ярость от близости врага заставляла их еще держаться на ногах.
Капитану Корешкову не было нужды торопить бойцов: люди сами понимали, что только в этой близости с врагом они черпают свою силу.
Но враг извернулся.
Немцы взорвали плотину. Взрывом вышибло насыпь, почти всю нацело. Озеро вылилось через пробоину в балку.
Выгнутый, сверкающий водяной вал, вращаясь, как гигантский каток, выскочил навстречу атакующему подразделению. Бойцы побежали рядом с водой, пытаясь обогнать ее. Но вода оказалась проворнее. Люди принуждены были вернуться.
Вытянувшаяся вода лежала теперь между ними и немцами, а там, где раньше находилось озеро, остался ледяной покров.
Сооружать переправу через балку, наполненную водой, тратить часы, когда выиграть бой могут только минуты, или идти по голому льду и разложить людей, как в тире мишени? Вся боль ответственности, вся горечь оскорбленного воодушевления собрались теперь в сердце капитана Корешкова.
Ледяная крыша озера медленно оседала. Лед у берегов лопался от напряжения со стальным звоном. Длинные трещины расползались по его поверхности, как черные кривые молнии.
Капитан Корешков вышел на лед. Он бродил по нему— одинокий, маленький, иногда ложился на живот и, свесив голову, заглядывал в щели, словно потерял там что- то. Потом он повис на локтях, спустился в трещину и больше не показывался.
Бойцы обеспокоились. Шесть человек во главе с сержантом Ляпушкиным полезли под лед на поиски командира. Нашли они его не скоро.
Капитан сам грубо окликнул их откуда-то из гулкого пространства опорожненного озера. А когда он подошел, в темноте не было видно, что он улыбается, — об этом можно было догадаться только по голосу.
— Соскучились? — спросил капитан. — Или, может, сами додумались?
— Додумались, — радостно сказал Ляпушкин. — Глядим, вас долго нету. Думаем, что-нибудь не случилось? Ну и пошли.
— Так, — сказал капитан разочарованно. — Интересно, — и строго прибавил: — Штурмовать будем.
— С какой стороны именно?
— А вот, — и капитан показал глазами на ледяную полуобвалившуюся поверхность озера.
— Значит, по льду идти, — печально протянул Ляпушкин.
— Не по, а под, — поправил капитан.