Коновалов выполз на землю, поднялся на ноги. Он смотрел на останки самолета, как смотрит человек на пепелище родного дома, прежде чем покинуть его навсегда.
На приборной доске самолета в прозрачную пластмассу был вмонтирован портрет человека, лицо которого знает весь мир. Этот обычай вошел в жизнь наших летчиков. Сколько раз в грозном пикирующем падении, придавленный к стальной спинке сиденья, с белым лицом — кровь от головы, от сердца отсасывала центробежная сила падения, — теряя сознание и побеждая себя, первое, что видел летчик на приборной доске, — лицо этого человека, — и простая, строгая, повелительная мысль снова делала пилота сильным.
Коновалов плохо повинующимися пальцами оторвал от приборной доски вправленный в пластмассу портрет и, зажав его в кулаке, повернулся, пошел, шатаясь, оставляя на земле следы крови.
На четвертый день наши разведчики нашли Коновалова у немецких проволочных заграждений.
На хирургическом столе в медсанбате Коновалов лежал с открытыми глазами, говорил в забытье. Из сжатой руки его вынули пластмассовый квадратик.
Коновалов вернулся из госпиталя в свою часть. И когда улеглось всеобщее возбуждение радости, кто-то из пилотов спросил: как мог он, один, тяжело раненный, истекающий кровью, пройти более сорока километров, да еще проползти шестьсот метров по переднему краю обороны немцев.
— А я думал, что я не один… — сказал Коновалов и вдруг смутился, как человек, нечаянно выдавший душевную тайну. — То есть, я так хотел думать…
Ему трудно было объяснить всё, ведь всё это было так не просто… Мокрый от крови, в лохмотьях, трясущийся от боли, он ковылял в черном лесу. Сквозь взлохмаченные вершины деревьев проникал слабый серый свет. Перебитая рука с вывернутыми пальцами распухла, стала тяжелой, будто в рукав насыпали железных опилок. Разбивая каблуком тонкий лед, он окунал руку в студеную воду, и рука немела. С ужасом он думал, что умрет в лесу и никто не узнает, кто здесь лежит: может — русский, может — немец. И он помнил, как бежал, натыкаясь на деревья.
Пришла ночь. Скорчившись, дрожащий, он присел возле поваленного бурей высохшего дерева и пытался развести огонь. В поисках бумаги вынул из кармана смятый пластмассовый квадратик и стал удивленно его рассматривать при желтом свете разгорающейся хвои. И тогда, внезапно, с властной силой вошло в него чувство близости всего того, о чем он забыл, одичав от страдания, — ощущение всеобъемлющего мира родины. Грубо, пренебрегая болью, перевязал он руку, подвесил ее на ремне на грудь, чтобы не мешала при ходьбе. С рассветом он шагал по лесу спокойной походкой человека, знающего дорогу.
В медсанбате летчик сказал врачу:
— Товарищ доктор, не церемоньтесь со мной, главное— восстановить порядок. Наркоза не надо. Говорят, после наркоза заживление идет медленнее. Я стерплю.
Но он не мог сейчас объяснить летчикам всего того, что испытал в лесу. И когда к нему подошел оружейник Щукин, маленький, коренастый, восторженный, влюбленный в свое ремесло, и еще издали закричал:
— А я знаю, что тебя спасло!
— Что? — глухо, почти испуганно спросил Коновалов.
— Тебя наша техника выручила, — сказал Щукин и, порывшись в кармане, вытащил обрывок металлической пулеметной ленты.
— Тебя вот это спасло, — повторил Щукин торжественно и рассказал следующее.
Разбирая в лесу самолет Коновалова, он обнаружил, что осколком вражеского снаряда была заклинена пулеметная лента. Но советское оружие не отказало. Оборвав заклиненную ленту, пулемет дострелял оставшиеся патроны. Это и была та последняя короткая очередь, которой Коновалов сбил последнего «мессершмитта».
— Вот возьми эту ленту, — сказал Щукин, — и храни ее, она спасла тебе предмет первой необходимости — жизнь.
Коновалов взял ленту и поблагодарил Щукина.
Теперь, летая на новой машине, Коновалов всегда берет с собой кусок этой ленты «на счастье». И по-прежнему в приборную доску его самолета вмонтирован все тот же портрет человека, лицо которого знает весь мир.
Но вот о чем не знал Коновалов, не знал и Щукин.
А было это не так давно.
Весь полигон занесло снегом, снег блестел и переливался. На линии огня была протоптана узкая тропинка. На тропинке выстроились десятки пулеметов. Ни один из них не походил на другой. Каждый имел свои отличительные качества. В этот день нужно было выбрать лучший.
Испытания начались с правого фланга. Пулеметы ревели, и вдоль поля вытягивались трассирующие огненные ленты. Каждое оружие имело свой голос.
Конструктор Борис Шпитальный сидел на корточках у своего пулемета.
— Здравствуйте, товарищ!
Конструктор поднял голову, не снимая рук с затвора пулемета.
Иосиф Виссарионович Сталин, сняв перчатку, протянул конструктору руку и, наклонившись, озабоченно спросил:
— Что-нибудь с пулеметом случилось? Почему у вас такое лицо?
Конструктор встал, растерянно растопырив выпачканные в масле руки Он увидел лицо, такое родное, близкое, и не находил слов.
Тогда Иосиф Виссарионович взял его за локоть и сказал, ласково улыбаясь одними глазами:
— Я давно с вами хотел познакомиться.
Прогуливаясь по узкой тропинке, ступая в чьи-то следы по глубокому снегу, товарищ Сталин беседовал вполголоса с конструктором. Он говорил о тех особенностях, которыми должно обладать советское оружие, о тончайших деталях сложной техники производства оружия, какие не всегда известны даже самому образованному специалисту, отдавшему всю свою жизнь этому делу.
Трудно передать, что переживал в эти минуты конструктор.
Остановились. Товарищ Сталин внимательно наблюдал огневую работу пулемета, изредка давал указания, просил повторить испытание.
Шпитальный внес в свою конструкцию изменения, предложенные товарищем Сталиным, — и новый образец пулемета был принят на вооружение Красной Армии.
Пусть знают об этом летчик Коновалов и его братья по оружию. И пусть живет среди них обычай: в минуты опасности бросить мгновенный взгляд на приборную доску, чтобы увидеть в маленьком квадрате лицо человека, черты которого знает весь мир. Увидеть его — значит стать сильным, как оружие, к которому прикасались мудрые отеческие руки — руки Сталина.
1945
Дом без номера
Дымящиеся дома сражались, как корабли в морской битве.
Здание, накрытое залпом тяжелых минометов, гибло в такой же агонии, как корабль, кренясь и падая в хаосе обломков.
В этой многодневной битве многие дома были достойны того, чтобы их окрестили гордыми именами, какие носят боевые корабли.
Убитые немцы валялись на чердаке пятые сутки, убрать их было некогда.
Ивашин лежал у станкового пулемета и бил вдоль улицы. Фролов, Селезнев и Савкин стреляли по немецким автоматчикам на крышах соседних домов. Тимкин сидел у печной трубы и заряжал пустые диски.
Нога Тимкина была разбита, поэтому он сидел и заряжал, хотя по-настоящему ему нужно было лежать и кричать от боли.
Другой раненый был не то в забытьи, не то умер.
Сквозь рваную крышу ветер задувал на чердак снег. Тимкин ползал, собирал снег в котелок, растапливал на крохотном костре и отдавал Ивашину воду для пулемета.
На чердаке от многочисленных пробоин в крыше становилось все светлее и светлее.
Штурмовая труппа Ивашина захватила этот дом пять суток тому назад удачным и дерзким налетом. Пока шел рукопашный бой в нижнем этаже с расчетом противотанковой пушки, четверо бойцов — двое по пожарной лестнице, двое по водосточным трубам — забрались на чердак и зарезали там немецких автоматчиков.
Дом был взят.
Кто воевал, тот знает несравненное чувство победы. Кто испытывал наслаждение этим чувством, тот знает, как оно непомерно.
Ивашин изнемогал от гордости, и он обратился к бойцам сказав раздельно и громко: