Во всех своих огорчениях я был виноват сам: слишком уж непомерными были мои амбиции. Чересчур многого я хотел от партии, от брака, от всей своей жизни. Когда после долгих поисков мне удалось наконец найти дом девушки, я невольно почувствовал разочарование. Он стоял на самом верху холма, в стороне от грунтовой дороги, как мне и объяснил бакалейщик. Хотя дом окружали тенистые деревья, его хорошо было видно с дороги. Я остановил машину под деревом, но выходить из нее не стал. Поблизости не было ни других домов, ни машин, ни животных, ни людей. Я взял лежавший на соседнем сиденье полевой бинокль и стал разглядывать ее дом.
Входная дверь была распахнута настежь. За нею находилась вторая дверь — с сеткой от насекомых. Висевшие на веранде качели слегка покачивались на ветру. Занавески на окнах раздувались от сквозняка. Внутри никого не было видно. Не знаю, на что я рассчитывал. Впрочем, нет, знаю: я думал, что выйти из машины будет легко и просто. Я не мог предположить, что эта задача окажется для меня непосильной. Мой пистолет находился при мне, вернее — в багажнике. Ближе к сумеркам, когда я в который уж раз взялся за «Мертвецов», в доме задернули шторы и зажгли свет. Я схватил бинокль и впился в него глазами с такой силой, что у меня разболелась голова. Но это ничего не дало. Я по-прежнему никого не увидел.
Я оставался в машине и после того, как свет в доме погас. В какой-то момент мне показалось, что она отодвинула штору в верхнем окне и смотрит на меня, но, видимо, это был всего лишь обман зрения. Не пойму, почему мне было так трудно выйти из машины, мне, бывшему коменданту лагеря. Но я не мог заставить себя даже открыть дверцу. Я положил бинокль на сиденье и уехал.
Порой осуществить что-либо на практике оказывается гораздо труднее, чем в мыслях. Я заранее продумал все, вплоть до мельчайших деталей. Но проходили минуты, часы, а я не мог двинуться с места, сидел и смотрел в одну точку. Сквозь дешевый тонкий матрас я чувствовал металлический край кровати. Он впивался мне в бедра. Все светильники были зажжены. В комнате было прохладно и немного влажно, но с меня градом катил пот.
Мокрая рубашка прилипла к груди. Свободной рукой я отдергивал ткань, но она тут же снова липла к телу. Когда в коридоре раздавались шаги, я судорожно сжимал ладонь. Трудно сказать, сколько времени это продолжалось. Час? Возможно. А может быть, и целый день. Я ничего не ел. И ни на минуту не сомкнул глаз. Возможно, это длилось всего лишь несколько минут. Нет, за такое короткое время комната не успела бы пропитаться запахом моего страха. Страха и стыда. Я разжал ладонь и закрыл глаза. Иного выхода у меня не оставалось.
Я положил в рот капсулу с цианистым калием.
И тут же выплюнул ее.
Она лежала у меня на коленях и словно насмехалась надо мной. Вот он, итог моей жизни: я способен разочаровать даже самого себя.
На столе лежало письмо от Марты. Я не стал его вскрывать. Я заранее знал, что найду в нем одни лишь колкости, вопросы, жалобы, обвинения, упреки. Как обычно. Как всегда. Я отложил ее письмо в сторону и взял два других конверта.
В одном из них было письмо от Ганса, нацарапанное неровными печатными буквами.
«Папочка, я люблю тебя. Ганс».
И картинка: высокий, как жердь, человечек с кудряшками на голове держит за несоразмерно длинные, похожие на палки руки двоих человечков поменьше — одного с кудряшками на голове, а другого — без оных. У всех троих огромные глаза и серьезные неулыбчивые лица. Собака с тремя ногами вместо четырех стоит у кособокого желтого домика, высунув ярко-красный язык. Из трубы валит дым, заслоняя неровный круг солнца.
Я развернул письмо от Ильзе.
«Querido Papa!»
Это означает «Дорогой папа». На этом языке нам теперь приходится говорить. Мне здесь не нравится. У меня нет ни одной подруги. Мама плохо со мной обращается. Ганс тоже. Почему ты к нам не приезжаешь? Другие дети живут вместе со своими папами. Почему тебя здесь нет? Ты больше не любишь нас?»
ГЛАВА 8
— Вопросы. Обвинения. Ложь. Меня тошнит от всего этого.
— Понимаю, — молвил мой адъютант. — Это…
— Рейнхард не смог ничего против меня раскопать. И Эрнст не сможет. Потому что меня не в чем уличать.
— Конечно, господин комендант. Они…
— Они завидуют моим успехам, Йозеф. Но я не позволю им меня раздавить. Я предан делу. Никто не может обвинить меня в обратном.
— Разумеется, господин комендант.
— У них нет никаких доказательств. Никаких улик. Им никогда не удастся раздобыть их.
Адъютант пытался вручить мне какой-то конверт, но я ходил взад-вперед по кабинету, словно не замечая этого. Каждый раз, когда я наступал на больную ногу, у меня ныло бедро, и я был вынужден время от времени останавливаться и ждать, пока боль утихнет. Вдалеке разорвался артиллерийский снаряд. У меня стучало в висках. Меня мутило от боли в бедре. Адъютант в очередной раз протянул мне конверт, но я отстранил его руку.
— Я не мыслю себе жизни без партии. Я никогда не предал бы партию. И если какие-то евреи…
— На ваше имя поступила телеграмма, господин комендант.
— От кого?
— Я не вскрывал ее.
Я взял у него конверт и вскрыл его.
ВСЕ ПЕРЕГОВОРЫ ПРИОСТАНОВЛЕНЫ
НАСТУПАЮЩИЕ ВОЙСКА ОСВОБОЖДАЮТ ЛАГЕРЯ
AHORA HABLO ESPANOL
ЛУЧШИМИ ВРЕМЕНАМИ БЫЛИ ТЕ КОГДА МЫ ВОЕВАЛИ
ДИТЕР
Я скомкал телеграмму.
Адъютант вопросительно посмотрел на меня.
— Sieg heil, — сказал я и отбросил телеграмму в сторону, поморщившись от пронзительной боли в бедре. Земля и воздух сотрясались от рвущихся снарядов.
— Sieg heil.
— Heil. Heil, — отвечал Ганс, маршируя по комнате.
— Скажи «Sieg heil», Ганс, — попросил я.
— Heil.
— Теперь подними руку вверх, Ганс. Вот так.
Ганс маршировал по комнате, подняв вверх правую руку. Моя фуражка спадала ему на лоб.
— Heil. Heil.
— Подойди сюда, Ганс.
Я снял кожаный ремень с кортиком, застегнул его на первое деление и повесил Гансу через плечо. Вложенный в ножны кортик стукнулся об пол.
— Ja, — воскликнул Ганс, кивнув, и потянулся к рукоятке.
— Слушай меня, Ганс. Сейчас ты будешь произносить слова клятвы. Повторяй за мной: «Клянусь быть послушным и преданным…»
— Ja.
— «…спасителю нашей страны Адольфу Гитлеру».
— Ja. Ja.
— «Я готов отдать за него жизнь. Да поможет мне Бог».
— Ja.
Я подошел к комоду и выдвинул верхний ящик. Ганс крепко сжимал в руке мой кортик. Каждый раз, когда он смотрел на него, моя фуражка падала ему на глаза. Я достал из ящика узкий футляр, присел на корточки перед Гансом, открыл футляр и вынул оттуда маленький кортик.
— Когда ты подрастешь и вступишь в «Гитлерюгенд», этот кортик будет твоим.
Я показал ему широкое плоское лезвие с надписью «Blut und Ehre». Ганс захлопал в ладоши и протянул к нему руку.
— Посмотри, что здесь написано. «Кровь и честь». Когда-нибудь он станет твоим.
— Кровь? — сказал Адольф, скорчив брезгливую гримасу. Он только что закончил инспекцию, и мы сидели в саду. — Мои руки не запятнаны кровью.
— А наш любимый фюрер знает об этом? — спросил Дитер. — Я думал, он назначил вас на столь высокий пост за проявленное вами рвение…
— Я не убил ни одного еврея, — возразил Адольф.
Мы все посмотрели на него. Марта тревожно покосилась на детей, но они были заняты игрой и ничего не слышали. Ильзе бросала в Ганса охапки желтых листьев. Он смеялся, барахтаясь в ворохе палой листвы. Ильзе улыбнулась и схватила новую охапку.
— Я вообще никого не убивал, — добавил Адольф. Он протянул руку к бокалу, но по неосторожности уронил его, и вино пролилось на скатерть. — Я никогда никого не убивал.
— Я подниму, — сказала Марта.
Адольф держал бутылку за горлышко, пока Марта промокала пятно салфеткой.