Я молча смотрела на нее. Я поняла, что, хотя она и кажется старухой, на самом деле ей не так много лет. Ее старили усталые, страдальческие глаза. Стоящий в магазине гомон словно куда-то вдруг исчез, я слышала только ее голос.
— Нет, не в одном с вами лагере, но я тоже прошла сквозь этот ад.
— Не понимаю, о чем вы говорите, — сказала я.
— Вам нечего стыдиться, — продолжала женщина. — В этом не было нашей вины.
— Я не была в лагере, — сказала я. — Вы что-то путаете.
— Никто, кроме вас, не смог бы так написать. — Она положила книжку на стол. — Прошу вас, надпишите ее. Для меня это очень важно.
Я оттолкнула от себя книжку с заголовком «Стоящие вдоль улиц мертвецы».
— Я не стану ее подписывать. Я не была в лагере.
— Все уже подписано! Они приняли этот закон! — К нам в квартиру ворвался Томаш, наш сосед. — Я точно знаю. Теперь все пропало.
— Что пропало? — спросила мама, выходя их кухни и вытирая руки о фартук.
— «Все лица чуждой нам крови, и прежде всего евреи, автоматически лишаются права гражданства», — процитировал по памяти Томаш.
— Я знаю, — сказала я.
Отец, совершенно ошеломленный, опустился в кресло.
— Что значит «лишаются права гражданства»? — спросила мама. — Мы здесь родились.
— Это значит, что теперь, когда Гитлер сделал нас частью своей семьи, пришло время от нас избавиться, — объяснил Томаш.
— Мы можем уехать, — сказала я. — Давайте уедем отсюда. Все трое.
— Куда?
— В Венгрию. Или в Польшу.
— Ты могла бы уехать, — медленно проговорила мама. — Та семья готова тебя принять. Они уже получили все необходимые документы.
— Я никуда не поеду без вас.
— Не понимаю, почему они лишили нас гражданства, — сказал отец. — Мы ни в чем не провинились перед немцами.
— Таким способом немцы защищают нас, — сказал Томаш.
— Это наша страна, — возразил отец, — а не их.
— Мы — евреи, — сказала я. — У нас нет своей страны.
Отец нахмурился и покачал головой. Я села на корточки перед ним и взяла его руки в свои.
— Я говорила тебе, что так и будет. Теперь немцы сделают с нами то же, что сделали с евреями у себя в Германии.
— Порядочные немцы всегда были далеки от политики, — заявил отец.
— Папа, ты живешь в каком-то выдуманном мире, — сказала я. — Мы должны уехать. Сегодня же.
— Существует две категории нацистов, — не уступал отец, — к одной принадлежат порядочные люди, а к другой — подонки.
— Папа, существует только одна категория нацистов.
— В конечном итоге порядочные люди одержат верх над подонками.
— Папа…
— Может быть, стоит к ней прислушаться, Самуил? — сказала мама.
Отец погладил меня по лицу.
— Не болтай чепухи, — сказал он. — Здесь наш дом. Да и куда мы поедем?
— Куда бы я поехал? Что бы я стал делать без тебя? — сказал Давид, увидев, что я очнулась.
Я лежала на больничной койке. Перевязанные запястья болели. Давид сидел около меня, сжимая мою правую руку.
— Рашель, бедняжка, — говорил он. — Если бы я не забыл свои бумаги и не вернулся за ними домой…
Я закрыла глаза. Давид без конца целовал мою руку и прижимал ее к своему мокрому от слез лицу. Медицинские сестры то и дело подходили ко мне, шурша своими накрахмаленными халатами. Чья-то прохладная рука потрогала мой лоб, поправила простыни, взбила подушку. Из соседней комнаты послышался крик мужчины. Сестра выбежала за дверь. Рыдания мешали Давиду говорить.
— Я люблю тебя, Рашель. Я не могу жить без тебя. Не знаю, что бы я делал, если бы ты… О, Рашель…
Он уткнулся лицом в мое одеяло. Я открыла глаза и посмотрела на него. Всклокоченные волосы торчали в разные стороны, одежда помялась. Должно быть, он провел около меня несколько бессонных дней и ночей. Я протянула к нему левую руку с белоснежной повязкой и погладила его по голове.
— Шшш.
— Зачем ты это сделала, Рашель? — спросил он, глядя мне в глаза.
Все вокруг было таким чистым, таким белым. Как хорошо было бы остаться в этой палате надолго, может быть, даже навсегда — с этими белыми крахмальными халатами, шуршащими простынями, с этим льющимся в окна теплым солнечным светом, с Давидом, только пусть он не плачет и ничего не говорит.
— Ты ведь свободна, Рашель. Мы оба свободны.
— Шшш, — шепнула я, закрыв глаза и гладя его по голове. — Не нужно ничего говорить.
— Тихо! Не нужно ничего говорить, — сказала я, увидев, что комендант направляется к нам.
— Почему? Ведь он наверняка сможет нам помочь, — сказала мама.
— Я поговорю с ним, — заявил Эйман, парень из нашей деревни.
— Да, пусть Эйман поговорит с ним, — поддержал его отец.
Спустя несколько минут Эймана не было в живых, а комендант стоял и в упор смотрел на меня.
— Ты еврейка? — спросил он.
Свет прожектора полоснул меня по глазам, когда я посмотрела на него. Мама ущипнула меня за руку. Отец дернул меня за рукав пальто. Я не двигалась. Охранники, стоявшие рядом с комендантом, отошли в сторону и теперь что-то кричали другим евреям, высаживавшимся из поезда. Вокруг лаяли собаки. Казалось, они не успокоятся, пока не охрипнут. Или пока их не спустят на кого-нибудь из нас.
— Йозеф, — обратился комендант к своему помощнику. — Выясни, на каком языке она говорит.
— На мадьярском, — ответила я.
— Это значит на венгерском, — пояснил Йозеф коменданту.
— Ты еврейка? — снова спросил комендант.
— Естественно, — ответил за меня Йозеф.
— Не может быть, — сказал комендант, поднимая мой подбородок дубинкой. — Ты не похожа на еврейку.
— Она говорит, что еврейка.
— И оба твои родители евреи? — спросил комендант, проводя дубинкой по моим губам.
— Они здесь, с ней. Совершенно очевидно, что они евреи.
— Может быть, кто-нибудь из твоих предков не был евреем? — спросил комендант.
Его рука в перчатке коснулась моей щеки, рта. Большим пальцем он раздвинул мне зубы.
— У нее в родне одни евреи.
Комендант помедлил, не сводя с меня внимательного взгляда, затем махнул рукой своему адъютанту, позволяя ему идти.
— Очень жаль, — сказал комендант.
— Жаль, что вместо этого номера вам не сделали какую-нибудь более симпатичную татуировку, скажем, в виде цветка, — вздохнул толстяк, рассматривая мою руку чуть выше запястья. — Никогда еще не видал такой наколки. Ноль-шесть-один-восемь-пять-шесть. Что это значит?
— Ничего, — сказала я. — Так вы могли бы…
— Как насчет розочки? Вам бы пошло. Вы сами похожи на розу.
— Мне не нужна новая татуировка, — сказала я, выдергивая руку из его цепких пальцев. — Вы могли бы свести ту, что у меня есть?
— Свести?
— Да. Это возможно?
— Ну, вообще-то с такой просьбой ко мне еще никто не обращался. Дамочки не очень-то увлекаются татуировками. А те, которым это нравится, предпочитают розочки или что-то в этом роде.
— Вы можете избавить меня от этой метки?
Он снова принялся рассматривать мое запястье, потирая подбородок свободной рукой.
— Не знаю, — проговорил он наконец. — Не знаю, получится ли.
Дверь открылась, и в комнату ввалился матрос под руку со своей подружкой. Оба были совершенно пьяны. Увидев сияние красных и зеленых огоньков, матрос расплылся в улыбке.
— Видала? Что я тебе говорил? — сказал матрос, толкая женщину в бок.
— Не знаю, Чарли, — ответила та, с трудом удерживаясь на ногах. — Я ни разу в жизни ничего подобного не делала.
Я выдернула у толстяка свою руку и опустила рукав.
— Так как насчет розы? — спросил он. — Цветок смотрится неплохо. Вам понравится.
— Он красив, как цветок, — сказал кто-то на моем родном языке. Я повернулась в сторону говорящего. — И он любит женщин.
Это был один из заключенных, которые занимались багажом вновь прибывших.
— Что вы сказали?
Он схватил меня за руку и потащил за собой прочь от вагонов, прожекторов, охранников и их собак.
— Послушайте, — сказал он.
— Вы не видели моих родителей? — спросила я.