Комиссару это хорошо запомнилось. С этого момента он и начал задумываться. К тому времени относятся и замеченные им затуманенные взгляды Штефана Корбу, его отсутствующий вид на антифашистских собраниях и беспричинное стремление избегать встреч с комиссаром. Сведенные теперь воедино в свете фатальной развязки, эти моменты выглядели составной частью его душевной неуравновешенности. Не принятые во внимание тогда, они приобретали теперь еще более трагическую окраску.
— Точнее сказать, — добавил Молдовяну, — дела приняли такой оборот после отправки тебя в госпиталь. Многие интересовались твоей судьбой — Иоаким, Анкуце, Паладе, немцы, венгры, итальянцы. Но в поведении ни одного из них я не видел столько повторяющихся странностей, как в поведении Штефана Корбу. Целыми днями он молча бродил около меня как тень, пробурчит только «Добрый вечер», и все. Потом, вдруг встретившись на пути, посмотрит на меня в упор и спросит с непонятной резкостью: «Опять ничего не узнали о госпоже докторе?» Нередко он входил нежданно-негаданно в мою рабочую комнату и, не обращая внимания, занят я или нет, был у меня кто-нибудь или не был, садился на пол около двери, спиной к стене, и оставался так в неподвижности целыми часами. Он не обращался ко мне, не отвечал на мои вопросы. Как ты думаешь, тогда уже можно было понять, что с ним происходит?
Иоана съежилась, словно от холода, зажав руки между коленями, и задумчиво произнесла:
— Откуда мне знать?
— Почему? — улыбнулся комиссар. — Разве я вижу в этом что-то ненормальное, если тебя любит другой человек?
— Но я нахожу это ненормальным.
— А если я тебе скажу, что он не единственный, кто тебя любит?
— Э, дорогой мой! — воскликнула Иоана. — Может быть, хочешь сказать, что я стала причиной навязчивых мыслей всех пленных?
— Всех не всех, но многих из них — это точно!
— Тогда это страшно. Ты сам должен был бы меня убрать из лагеря. Я же не для этого была сюда послана.
— Вот свидетельство тому, что именно теперь у тебя нет права бежать из Березовки. Лагерь ведь не состоит из людей типа Кайзера, способных застрелить человека без всяких угрызений совести. В лагере, а это важнее всего, находятся люди, которые привязались к нам, готовы идти за нами куда угодно с закрытыми глазами, любят нас. Любят тебя, Иоана!
— Но что это за любовь, Тома?
— В своем роде она неповторима, дорогая моя! Так как прежде всего эти люди уважают тебя. Их любовь к тебе не что иное, как сознательная преданность. Знаешь, что мне однажды сказал майор Ботез? «Госпожа доктор убедила меня перейти на сторону антифашистского движения своей манерой жить!» Видишь, ты им создала иной образ коммуниста, чем тот, который они имели перед тем, как попасть в лагерь. И это сломило их сопротивление, сделало более легким понимание самых трудных проблем, дало им возможность открыть в себе собственный гуманизм. Ты представляешь себе, кем стали бы эти люди, если бы мы им создали представление о коммунистах как о чем-то нечеловеческом?
— Такого представления мы не могли создать.
— Тогда согласись, что вполне естественна и любовь к тебе.
— Но бежал из-за меня только один! — воскликнула Иоана.
— И из-за меня, дорогая моя! — возразил комиссар. — Так как в соответствующее время вместо того, чтобы спустить его на землю и образумить, вместо того, чтобы вернуть его к действительности и хотя бы сказать о тебе правду, что ты жива и возвратишься, я удовольствовался ролью безразличного наблюдателя его трагедии. Да, да, не удивляйся! Это была трагедия. Я понял это много позднее, когда он бежал и я практически ничего уже не мог сделать. — Он положил ей на плечо руку не для того, чтобы повернуть к себе, а чтобы придать иной акцент признаниям, которые должны были последовать. Иоана слушала его внимательно, ее нервы напряглись, как тетива лука. — После того как ты возвратилась из госпиталя, — продолжал Молдовяну, — ты нашла в своей тумбочке примитивную статуэтку из глины, верно? Естественно, ты спросила, откуда она у меня, но я тебе не дал определенного ответа. Все осталось покрыто тайной. Ну хорошо, дорогая моя, эта тайна носила имя Штефана Корбу. Он сделал статуэтку собственными руками, вероятно стремясь изобразить тебя. Ее случайно нашел в подвале госпиталя один из немецких санитаров после его побега. Статуэтка эта была, по заявлению санитара, идолом, которому, поклонялся Штефан Корбу. Хочешь знать и другие подробности?
Если до сих пор Иоана считала, что все мысли комиссара исходят из его чудесной способности проникать в сущность вещей, вскрывать внутреннюю логику скрытых и обычных явлений, то на этот раз ей пришлось познакомиться с потрясающим умением пользоваться силой фактов и документов! По мере того как Молдовяну заставлял ее вместе с ним проникать сквозь запертые двери подвала, где Корбу создал собственный мирок, знакомил ее с адресованными ей письмами, Иоана обретала о любви Корбу совсем иное представление, от которого росла ответственность за его судьбу в будущем. Она повернулась к зданию комиссаров и пристально посмотрела на лицо в рамке подвального окна. Комиссар продолжал рассказывать ей о содержании писем, в которых человек кричал о своей бессмысленной любви. Ее ни разу не охватило чувство досады, что муж приподнял занавес над миром, которому следовало бы оставаться в тайне и неприкосновенности. В сложившемся после побега положении, как сказал Молдовяну, письма могли бы объяснить многое; Но они многое объясняли лишь только ему самому, так как он совсем не думал предавать их гласности. Разве в глазах следователя такое оправдание, если бы оно было представлено Молдовяну, имело бы хоть какую-нибудь цену? Иоана слушала его внимательно, но никак не могла отделаться от впечатления, что, вопреки расстоянию, человек в подвале их видит и слышит: уж очень расширены были у него глаза и неподвижна на губах улыбка.
Она резко повернулась к Молдовяну и уцепилась за его руки.
— Тома, кто виноват? — Она все еще чувствовала взгляд и застывшую улыбку того человека в подвале. — Скажи мне, кто виноват?
— Какой смысл искать сейчас виновников? — ответил он. — Я знаю, о чем ты думаешь, и мне жаль, что именно в эту ночь надо было говорить о нем. Я сказал себе, что никогда не стану тебе говорить правду о статуэтке и его письмах.
— Но так лучше!
— Тогда от нас обоих требуется твердость.
— Не забывай, что мы даже Кайзеру спасли жизнь. Так почему же тогда не можем спасти и ему?
— Я еще верю, что не все потеряно.
— Анкуце был там у него. Что он сказал?
— Я послал доктора скорее для того, чтобы он выяснил, в какой мере мотивы побега двух других сродни Штефану Корбу.
— И они одинаковы?
— «Я отказывался, отказываюсь и буду отказываться говорить об этих мотивах!» — ответил Корбу. Это все, что мог вырвать из него Анкуце.
— Ну и о чем это говорит?
— Что он в самом деле ненормальный, но лоялен к нам.
— А это поможет чем-нибудь в его положении?
— Подождем до завтрашнего дня.
— Разве что старина Влайку… Что он сделал бы на нашем месте?
— Влайку?
— Да!
— Пришел бы к выводу, что жизнь куда сложнее, чем донесения, которые я посылаю в Москву.
— Теперь, когда ты знаешь все, ты рассердишься, если я оставлю статуэтку у себя?
— Нисколько. Да и Корбу обрадовался бы, если бы ему сказали, что она находится в твоей ночной тумбочке.
— А письма ты мне так никогда и не покажешь?
— Не покажу. Завтра я их верну ему.
— Но что случится с ним завтра?
Иоана, разумеется, имела в виду судебное заседание. Впрочем, все время, пока они сидели на скамейке в парке, Иоана ощущала неотвратимую силу суда, который должен был состояться на следующий день в Горьком. Ночь потеряла всякое очарование, и даже луна перестала быть красивой…
Но судебный процесс был отложен. Произошло это из-за Штефана Корбу, у которого случился нервный припадок как раз ночью, после того как Иоана и ее муж вышли из парка и покинули лагерь. Он с неистовством ударил по окну, около которого стоял, и упал на койку с окровавленными кулаками. Его увидели только утром, когда принесли еду. Ничего серьезного, однако, не случилось. Несколько порезов, и все. Об этом сообщили доктору Тоту, обычно наблюдавшему за состоянием здоровья трех заключенных. Он привел с собой Раду Анкуце, скорее для того, чтобы тот был переводчиком. Необходимо было немедленно установить обстоятельства и причины случившегося, чтобы Тот смог в свою очередь информировать комиссара. Случай был тем неприятен, что произошел он накануне судебного процесса.