Лагерь в Березовке походил на закрытый город, не имеющий никакой связи с внешним миром, с довольно странными порядками, населенный такими разными людьми. У этого города пока не было истории.
Окидывая взглядом территорию лагеря, комиссар испытывал именно такое ощущение. На какое-то мгновение он почувствовал себя человеком, не имеющим никакого отношения к этим местам. Только какое-то из ряда вон выходящее событие могло забросить его в этот необычный город, заставить его жить в особом ритме и особой жизнью.
Но мысли властно вернули комиссара к действительности. Он понимал, что именно от него во многом зависит, какова будет история этого города: светлая или мрачная. В большой мере они ответственны за то, что произойдет в стенах лагеря в дальнейшем. Об этом лишь вчера говорил ему и Марин Влайку. Марин Влайку был старшим над ним, он руководил политической работой среди румынских военнопленных в нескольких лагерях: в Караганде, Челябинске, Каспике, Оранках, Красногорске, Монастырке и Березовке.
Столкнувшись с какой-нибудь трудной проблемой, Молдовяну всякий раз спрашивал себя:
«Что сделал бы на моем месте Старик?»
Прозвище «Старик» в одинаковой мере относилось и к возрасту и к политическому опыту Марина Влайку. Ему был всего лишь пятьдесят один год, но по его лицу, изборожденному бесчисленными мелкими морщинами, и по совершенно седой голове можно было заключить, сколько горя и бед довелось ему испытать в жизни. Только глаза у него остались молодыми и ясными, в них будто отражался постоянный внутренний огонь.
— Этот человек не просто живет, а горит! — сказал о нем Девяткин после их первой встречи.
И это было истинной правдой.
Марин Влайку но натуре был человеком подвижным как ртуть, его никогда нельзя было увидеть в состоянии покоя. В коммунистической партии он с момента ее создания, и с тех пор вся его жизнь неизменно связана с ней. Он организовывал забастовки и выходил на улицу вместе с толпой рабочих, отстаивавших свои права. На собраниях он смело называл вещи своими именами и был готов грудью встретить пули властей, когда шел вместе с рабочими. Он не вставал на колени даже под угрозой штыков, а на суде из обвиняемого превращался в обвинителя.
Он не забыл, через какие испытания ему пришлось пройти, и думал о том, как отплатить врагам той же мерой.
Ему было за что и кому отплатить.
Если ты с колыбели познал голод и он продолжается год за годом, если приходится обивать пороги, умоляя хозяев принять тебя на работу, а потом тебя выставляют вон, если многие годы ты томишься в холодных застенках и тюрьма становится для тебя олицетворением существующего строя, если на твоих руках умирает любимая жена, а самый лучший друг падает на твоих глазах под пулями жандармов — ты уже не можешь простить!
«Тем более, дорогой, — добавлял Влайку, — что не обо мне в первую очередь идет речь. Речь идет о классе, к которому я принадлежу. Во имя своего класса я требую ничего не забывать и ничего не прощать, Мы вступили в эпоху великих революций, а революцию никогда не делают в белых перчатках…»
Внешне он был ничем не примечателен: маленького роста, несколько даже тщедушный. Приходилось удивляться, как ему удалось вынести столько испытаний и остаться но-прежнему молодым душой. Он готов был отдать жизнь, чтобы спасти товарища, которого считал более ценным для борьбы, но зато мог плюнуть тебе в лицо, если ты не оправдал оказанного доверия. Революционная твердость была для него суровым и непреложным законом, от которого он не отступил бы даже в мыслях. Он безгранично верил в коммунизм и посвятил ему всего себя. В пятьдесят лет у Марина Влайку не было ничего другого на земле, кроме непоколебимого убеждения, что в один прекрасный день его класс сбросит оковы и возьмет в руки оружие.
— Фанатизм? Нет, господин! — однажды с улыбкой отверг он обвинение одного из следователей. — Фанатизм слеп и может привести только к гибели. В нашем же случае речь идет о неопровержимо доказанной истине. Знаю, вас пугает призрак этой правды, но уже одно это подтверждает ее, и вам никогда не удастся заставить меня отречься от нее, так как это означало бы отречься от самого себя. К несчастью для вас, эта истина будет жить, даже если вы меня поставите к стенке. Теперь вы сами понимаете, насколько вам не повезло: именно вас поставили убивать то, чего нельзя убить.
Марин Влайку утверждал, что, по его подсчетам, вряд ли он спал спокойно хотя бы половину своей жизни. Остальные годы он провел по тюрьмам и нелегальным квартирам, преследуемый шпиками…
Не успевал он отбыть один срок, как ему торопились уготовить следующий. Третий срок оказался самым длительным: семь лет строгого тюремного заключения. Несомненно, последовало бы еще одно, возможно пожизненное, поскольку Марин Влайку не намеревался посыпать пеплом голову и подчиниться властям. Он скрылся и стал работать в подпольной типографии. Так было до той ночи, когда его кто-то предал. Ему снова предстояло идти навстречу неизвестности с тенью смерти за плечами.
Летом 1940 года ему удалось перебраться в Советский Союз. Там, в доме их общего друга Рареша, который уже много лет находился в эмиграции, он познакомился с Молдовяну.
Прихлебывая чай и вздыхая, он говорил:
— Мне не подходит эмиграция, браток! Я не могу сидеть сложа руки. Кого мне здесь убеждать в своей правде и с кем воевать за нее? Вот в Румынии я нашел бы себе работу. Там я как рыба в воде. Особенно теперь, когда в воздухе запахло порохом. А здесь что вы будете делать со мной? Для войны я уже стар, а сидеть ничего не делая, доживая свои дни, — это не для меня. Поэтому я тебе и говорю, браток: дайте мне какую-нибудь работу. Любую!
Прежде всего ему ответили, что здешние эмигранты ни дня не сидят сложа руки. Потом его обязали выучить русский язык, после чего послали учиться в высшую партийную школу. Он был самым пожилым из слушателей, и это его злило.
— Мне, старому человеку, протирать локти за партой, словно семилетнему пацану! Даже преподаватели мне в сыновья годятся… — ворчал он.
Вскоре он, однако, утихомирился, а это было очень трудно для такого беспокойного человека, как Марин Влайку. Только возможность новой войны омрачала его. Но когда война разразилась на самом деле, она не была для него неожиданностью. Некоторое время работал на фронте в отделе пропаганды среди войск противника, но чувствовал себя способным на большее. Поэтому он обрадовался, когда командование лагерей обратилось к группе румынских коммунистов-эмигрантов с просьбой помочь военнопленным, сознание которых было отравлено антисоветской пропагандой, узнать правду о советской действительности.
И вот Марин Влайку, ответственный за направление и координацию этой работы в нескольких лагерях, где находились румынские военнопленные, вызвал к себе Тома Молдовяну.
— Собирай вещи! Поедешь в Березовку, под Горький. Будешь работать в лагере для военнопленных.
— Я предпочел бы поехать на фронт, — хмуро возразил Молдовяну.
— Сожалею, но там ты нужнее.
— По крайней мере, это лагерь для солдат?
— Для офицеров! Это интереснее.
— Представляю, как это будет интересно.
— Отсюда ты видишь только форму, в которую они одеты.
— И идеи, которыми забиты их головы.
— Тем лучше! Выкорчуй идеи, с какими они прибыли сюда, и привей им свои.
— Думаешь, это будет так легко сделать?
— Напротив, очень трудно! Поэтому мы и посылаем тебя туда. Сразись с ними и одолей их! Сначала они не будут обращать на тебя никакого внимания. Или начнут поливать тебя ядом, как поливали меня, когда я работал на фронте. Это они здорово умеют. Они благословят тебя самыми изощренными ругательствами, будут смеяться тебе в лицо и твердить, что ты говоришь чепуху. Они убеждены, что война закончится через несколько месяцев, само собой разумеется, в пользу Гитлера.
— Тогда к чему все наши усилия?
— А вот к чему. Если хотя бы одного человека из ста тебе удастся приблизить к себе — это уже победа. Это будет только начало. А потом наступит время, когда они станут ловить каждое твое слово.