Но реакция Анкуце удивила его. Доктор перестал намыливать щеки и застыл перед осколком зеркала, вправленным в металлическую раму на стене над умывальником.
— Интересно! — с явным сожалением и презрением цедил Анкуце сквозь зубы. — Очень интересно!
Корбу, сбитый с толку, спросил:
— Неужели ты находишь что-то интересное в этом деле?
— Нахожу! — почти выкрикнул Анкуце, и его движения вдруг стали торопливыми, будто он хотел побыстрее покончить с бритьем.
— С таким же успехом он мог бы позвать и тебя, — возразил Корбу.
— Как видишь, меня не позвал. Ни меня, ни Иоакима, ни Паладе.
— А почему ты думаешь, что он питает ко мне особый интерес?
— Наверное, у него есть на то свои причины.
— Не вижу никаких других причин, кроме той, что мы служили в одном полку.
Анкуце так резко повернулся, что от рывка бритвы под подбородком образовался довольно длинный порез, и с упреком посмотрел на Корбу.
— Голеску — старая лиса, парень! Знает, кому сначала поставить капкан. — Он почувствовал горячую струйку крови, стекающую по шее, и несколько раз промокнул порезанное место уголком салфетки. — Он расставляет капкан прежде всего самым слабым! — продолжал он.
— Так, значит?! — воскликнул Корбу, изумленный выводом Анкуце.
— Да! И не строй из себя простачка! Ведь не за прекрасные же глаза Голеску позвал тебя. Именно тебя, а не кого-нибудь другого.
— Значит, ты считаешь…
— Сейчас важно не что я считаю, а что считает Голеску!
— Но он должен бы знать мое мнение! — с вызовом бросил Корбу. — Чтобы считать меня слабым человеком, он должен бы знать, что я думаю. А я, слава богу…
На губах Анкуце промелькнула ироническая усмешка.
— А ты, слава богу, в антифашистском движении ищешь только приключений! — подхватил он.
Корбу остолбенел. Обвинение было столь же серьезным, сколь и обоснованным. Он вспомнил свой первый разговор с Паладе в морге, возле носилок с первым итальянцем, отправившимся в иной мир. В памяти вихрем пронеслись все стычки с Молдовяну, с самим Анкуце, с Иоакимом и снова с Паладе, почти со всеми участниками антифашистского движения по тому или иному вопросу, вспыхивавшие из-за духа противоречия или просто из-за цинизма. С той лишь целью, чтобы доказать, что у него есть свое собственное мнение, что он не принимает на веру, как нечто незыблемое, все, что ему предлагают. Все это, как видно, создало у других впечатление о нем, как о человеке поверхностном, а его постоянная ирония и насмешки привели к тому, что ему стали приписывать авантюризм.
Корбу стоял между койками, будучи не в состоянии оправдаться. Анкуце повернулся к нему спиной, но продолжал наблюдать за ним в зеркало. «Возможно, хорошо, — думал он, — что, пока я закончу бриться, у него будет время поразмыслить над истиной, которая ударила его словно обухом по голове». Именно это как раз и делал Штефан Корбу, стараясь поймать в зеркале взгляд Анкуце. Если у Анкуце сложилось мнение о нем как о человеке легкомысленном, беспринципном, то у Молдовяну, возможно, представление о нем искажено еще больше. А если предположить, что Молдовяну делится с Иоаной своим мнением о каждом из них, то Корбу тем более не мог рассчитывать на хорошее отношение с ее стороны.
Он почувствовал, что вот-вот заплачет от досады, и, чтобы не расплакаться на самом деле, стал до крови кусать губы. Только теперь ему стало ясно, почему часто Молдовяну вызывал к себе только Анкуце, Паладе и Иоакима. Потому что он им больше доверял, с ними он мог обсуждать любые вопросы, на них мог положиться. Вполне возможно, что им он раскрывал более сложные стороны будущего, готовил их к борьбе за идеи антифашистского движения, открывал в них качества, больше всего приближающие их к коммунистам, и готовил их к тому, чтобы они стали коммунистами.
А он, Штефан Корбу, какие цели ставит он перед собой в жизни?
Анкуце налил полный котелок воды, тщательно вымыл шею и лицо и, обтираясь полотенцем, подошел к нему.
— Теперь ты понял, о чем идет речь? — проговорил он тише, но с прежней суровостью. — Пришло время, парень, решить, чего ты хочешь! — Он обмотал полотенце вокруг шеи и добавил: — Так больше нельзя. Садись!
Они сели на край койки, соприкасаясь коленями. Ведь они были хорошими друзьями, никакой трагедии не случилось, и прежние отношения сохранились. И все же что-то было не в порядке! Корбу первым понял это, а Анкуце, со своей стороны, сознавал, что не имеет смысла откладывать хирургическую операцию в сознании Корбу, сколь бы болезненной она ни была.
К тому же инициатива в этом отношении принадлежала самому Молдовяну. Всего три дня назад комиссар говорил ему:
— Что это с твоим другом? Невозможно с ним разговаривать. Будто в облаках парит. Я попытался было спустить его на землю, но он проскользнул у меня между пальцев. Одним словом, меня он избегает. Может, перед тобой он раскроется. Постарайся выяснить, что его мучает.
И вот случай представился. Они сидели лицом к лицу. Анкуце не строил себе иллюзий: точно так же они сидели на ступеньках в Новый год и точно так же обстановка тогда предрасполагала к неторопливой беседе и взаимной исповеди. Но тогда Анкуце ничего не добился. По крайней муре, Штефан Корбу оставался молчаливым. Но факт есть факт. Нельзя было пройти мимо его странного поведения, его колебаний и вспышек в тех или иных обстоятельствах, свидетелем которых был Анкуце. И в первую очередь нельзя было не задать себе вопроса: что с ним происходит?
Ну ладно! Сегодня Анкуце попытается побеседовать с Корбу, сегодня он будет говорить с ним с той же грубоватой откровенностью, с которой, по его убеждению, говорил бы с ним сам Молдовяну, если бы он был здесь.
— Ты хотел знать, почему Голеску позвал к себе тебя и именно тебя, а не кого-нибудь другого? — начал Анкуце твердым тоном, не допускавшим возражений. — Я повторяю то, что осмелился сказать тебе раньше: потому что он считает тебя человеком слабым, Штефан Корбу! Слабым, без какой-либо твердой веры, человеком, которого легче всего сбить с пути. Почему я пришел к такому выводу и почему я приписываю тот же вывод и Голеску? Вот почему, и слушай меня внимательно, потому что в другой раз я с тобой говорить на эту тему не буду. Ты примкнул к антифашистскому движению скорее чисто формально, и это не могло ускользнуть от Голеску. — Анкуце заметил несколько испуганный взгляд Корбу и его намерение защищаться, но остановил его коротким жестом: — Нет! Всякие оправдания бесполезны! Ты рассматриваешь свое присоединение к антифашистскому движению как простое приключение. Паладе, которому ты сделал подобное заявление, не побежал к Голеску и не доложил, о чем ты думаешь. Но Голеску знает тебя как свои собственные карманы, знает, как ветер тебя качает из стороны в сторону, и он не может себе представить, что такой человек, как ты, за одну ночь стал другим. Иоаким не пошел докладывать Голеску, что тебе безразлично, кто с кем сражается на фронте, и что ты не можешь занять твердую позицию по отношению ко всему, что касается участия Румынии в этой войне. Тем более я не информировал его о твоем отношении к нашей формуле — с фашизмом или против фашизма, что ты боишься стать на ту или другую сторону, чтобы, по-видимому, не потерять свободу мышления. Но Голеску знает, что ты, в сущности, анархист, и надеется сделать тебя своим соучастником. Голеску умен, бьет прямо в цель и имеет смелость делать это на виду у всех. Может, ты скажешь, что я ошибаюсь, что у него просто разболелся живот и он всего лишь хочет, чтобы ты принес ему английской соли? Ступай и ты сам убедишься, что я говорю чистую правду…
Штефан Корбу не мог спокойно слушать доктора. У него было такое чувство, что он задыхается от всех тех слов, которые вот-вот сорвутся с его губ.
«Конечно! — согласился он про себя с некоторым усилием. — Ты прав! Хотя, как тебе объяснить, что меня ветер качает из стороны в сторону и я сам не знаю, что творится со мной, совсем по другой причине. Или, вернее сказать, по одной-единственной причине, и причина эта… — Он ужаснулся при одной только мысли, что будет вынужден открыть свою тайну. — Нет! Пусть меня поносят сколько угодно! Я покажу им, что я за человек! Мне незачем оправдываться за мои предыдущие колебания».