— Ничего, парень! — хитро улыбаясь, ответил Голеску. — Я не доставлю им радости спустить с меня шкуру. Даже если меня поймают, я найду способ оправдаться. Ты занимайся Ботезом, остальное я беру на себя!
Андроне не оставалось ничего иного, как согласиться, удивляясь при этом остроте ума Голеску. Неожиданное решение полковника лишний раз убедило его, что тот готов был совершить что угодно, лишь бы выиграть борьбу против антифашистов, вопреки всем ударам, которые история наносила ему со всей силой.
Никто не предполагал, что эта обычная беседа станет причиной огромного несчастья.
Солнце садилось, когда полковник Голеску решил возвратиться в казарму. Жалуясь на нестерпимую боль в раненой ноге, он добился того, что ему разрешили сделать несколько теплых ванн. Так что ночные посещения бани, в случае если его застали бы там, всегда можно было оправдать официальным разрешением. Тот день оказался удачным. Обстоятельства помогли ему встретиться с майором Ботезом и, что очень важно, выработать общую позицию. У Голеску были все основания чувствовать себя счастливым. Андроне ошибся. Новые пленные не оказались столь озлобленными против войны и в любом случае не были расположены стать средством пропаганды для Молдовяну. Даже эмиссар главной ставки в окружении под Сталинградом майор Ботез, который входил в лагерь противников маршала Антонеску, не возражал против предложений Голеску. Наоборот, борьба в лагере так обеспокоила его, что он тут же сам открыто согласился включиться в нее.
Хорошо понимая его состояние, Голеску сумел полить бальзамом его душевные раны и сыграть на его патриотизме:
— Господин майор, и мы не во всем согласны с политикой Антонеску в этой войне. Я готов признать вместе с вами, что он совершил целый ряд серьезных ошибок, за которые мы теперь горько расплачиваемся. Бесчестье на поле боя и сотни тысяч напрасно потерянных людей! И я придерживаюсь мнения, что война наша должна закончиться в крайнем случае на Буге или в Крыму, и она закончилась бы победоносно. Каждый из нас двоих на месте маршала в тысячу раз лучше сумел бы защитить интересы Румынии перед Гитлером. За это мы его в один прекрасный день привлечем к ответственности. Мы его призовем к ответу. Мы — это те, кто выстрадал фронт, кто на своей шкуре прочувствовал все бедствия его потерпевшей крах политики и стратегии. Только мы одни имеем право судить его и требовать ответа за все. Мы, а не господа профессиональные политики из Румынии, которые вершат свои делишки за чей-то счет… Но это дело будущего. Наша главная задача — жить или умереть — теперь состоит в другом. Обстоятельства сложились таким образом, что мы частично или полностью, но связаны с маршалом, который становится все более и более во всем этом частным лицом. Так вот, имеем ли мы право оставить страну на растерзание? Сознательно открыть двери коммунизму? Предположим, что мы проиграли войну, что русские дошли до Карпат, что красное знамя развевается над королевским дворцом в Бухаресте. В такой ситуации имеем ли мы право быть предателями? Выбирая между Антонеску и коммунистами, мы все равно вынуждены предпочесть Антонеску. Разумеется, пробьет и его роковой час, когда судьба Румынии будет решаться Англией и Америкой…
Сначала Ботез вспылил:
— А ну вас всех к чертовой матери! За десять дней фронта я натерпелся под Сталинградом столько, что на всю жизнь хватит. Надеялся, что меня здесь оставят в покое, а тут — на тебе… Кто знает, в какую неприятность вы меня втягиваете!
— Чего бояться, господин майор! — поспешил Голеску его успокоить. — Наша борьба проходит в рамках международного права.
— Уж не хотите ли вы сказать, что, если я выйду из этого барака и начну кричать «Долой антифашистское движение!», русские меня наградят орденом.
— Не наградят, но рот заткнуть не смогут. Наше единственное право, которое у нас осталось, — это слово! Любой из пленных может подтвердить: ничто из того, что происходит между нами, не остается в тайне от комиссара. Молдовяну очень хорошо знает, что думает антифашистская группировка, и, как мне известно, он еще лучше, чем это следует, знаком с тем, о чем думаем и что делаем мы. Но никогда он еще не осмеливался хотя бы бранить нас или, более того, запретить нам так относиться к антифашистскому движению, как мы относимся.
— Короче, что вам от меня нужно?
— Только одно. Вероятно, после того как кончится карантин, комиссар приведет к нам этих, из-под Сталинграда, и начнет показывать их как святые мощи: мол, смотрите, что сделала с ними война, послушайте, что они вам расскажут о положении в Румынии и в окруженной группировке под Сталинградом! Он, вне всякого сомнения, попытается предварительно подготовить все так, чтобы вы поддерживали его собственные взгляды, его собственные мысли, чтобы вы потеряли веру в победу, чтобы в наших душах пылала ненависть к немцам и Антонеску. Итак, мы просим только одного: не поддерживайте комиссара.
Радость сжигала Голеску, словно огонь. Снова он обошел комиссара, и так будет всегда, он станет наносить непрерывные, все более беспощадные удары до тех пор, пока от антифашистского движения не останется одна пыль, пока под ударами танков освободителей не падут эти стены, а на каждом дереве не будет висеть по одному из тех, кто служил Молдовяну.
Из казармы донесся глухой шум, необычный для этих послеполуденных часов отдыха. Полковник не стал вслушиваться в голоса, долетавшие из других помещений, и поспешно вошел в комнату «штабистов». Тревога, написанная на его лице, немедленно притушила волнение, которое только что господствовало здесь, люди повернулись в его сторону, лица у них были красные от возмущения.
— Что случилось?
Он испуганно обвел глазами присутствующих, их молчание заставило его повторить вопрос еще раз, но более раздраженно:
— Господа, что случилось?
— Генерал Кондейеску записался в антифашисты!
— Как? Когда?
Голеску застал генерала сидящим в одиночестве на краю кровати. Положив голову на руки, Кондейеску о чем-то глубоко задумался. Он настолько ушел в мир своих мыслей, что не обратил внимания на вошедшего.
В какой-то момент Голеску охватила жалость к генералу. Этот поверженный, лишенный жизненных сил человек с поседевшей головой — разве он сможет когда-нибудь преградить полковнику путь к последней цели его жизни? Зачем спотыкаться о какой-то пень, который следует лишь презирать?
Вот почему голос полковника с самого начала прозвучал спокойно, почти безразлично:
— Я хотел бы знать, правда ли то, что о вас говорят…
— Правда! — спокойно ответил Кондейеску, не поднимая головы.
— Значит, вы завтра выступите на общем собрании?
— Выступлю.
— Требуя от офицеров, чтобы они пошли за комиссаром?
— Я попрошу их самих разобраться во всем.
— Это одно и то же! Все равно вы толкнете их в объятия антифашистов!
— Каждый волен выбирать. Я никого не заставляю верить в то, во что верую я.
— Но вы тревожите их души.
— Они были встревожены задолго до моего решения, о котором вам известно.
— И все-таки вы наносите страшный удар.
— Более страшный, чем тот, что нанесла по ним сама жизнь?
Кондейеску поднялся, не обратив особого внимания на Голеску. Подошел к окну и стал соскребать ногтем изморозь на окне.
— Долгое время я думал, что несчастье в излучине Дона — это простая случайность! — возобновил он разговор немного погодя, и голос его был грустным. — Долгое время я сомневался в сообщениях, которые приносил нам комиссар о Сталинграде. Точнее сказать, я ограничивал мир собственным опытом и людьми, которых спас от смерти. Мне было все равно, что обо мне думают эти люди и каким путем пойдет каждый из них. Для меня было достаточно, что я подарил им жизнь. Остальное меня не интересовало: ни окружение на Дону, ни лагерь в Березовке. Но вот судьба постучала в мою дверь, встревожила мой покой и напомнила, что война еще не кончена. В тот же день Сталинград послал ко мне небольшую передовую группу из основных сил, которые следовали за ней. И тогда я почувствовал, как во мне пробуждается прежнее чувство ответственности за каждого солдата и офицера, посланного в Россию. Если фон Паулюс не примет спасительного решения, триста тысяч человек будут смешаны с землей. Если война не кончится немного раньше своего естественного конца, наша Румыния понесет еще много напрасных жертв. Было бы нелепо опять задавать вам вопрос, во имя какого смысла необходимы эти жертвы. Истинный смысл лежит за пределами войны, но вы никогда не соглашались с этим. Следовательно, вы со своей манерой мыслить и ваша доктрина не давали повода надеяться, что я смогу отсюда защищать свою страну против войны, которая неумолимо поворачивается к ее границам. Эту возможность мне предоставляет антифашистское движение, и я предал бы самого себя, если бы не присоединился к нему с сознанием того, что я просто-напросто выполняю свой долг…