Да, он сказал, что пойдет к Валентину. Они, наверно, играют в карты и пьют пиво со снетками. Вот-вот. То к Валентину в карты, то с Валентином и Кь — на охоту. «Хочешь с нами?» — «Хочу». — «Превосходно! Ты будешь у меня ворошиловским стрелком…» А вот в карты к Валентину… Эти вечные юридические разговоры… И все же — надо, надо освоить этот их преф, этот покер или джокер… Господи, как хочется пива… Но разве мыслимо, разве можно так долго, так невероятно… Какие-то карты, охота, пиво, юриспруденция… А Икар не захотел прилететь… Когда я — тут, и должна умирать от одиночества и унижения… «Займись делом…» Да разве может быть какое-нибудь дело, когда умираешь? А мудрец говорит, что любовь стремление к бессмертию… Может быть, он имел в виду детей?.. Ах, сплошные слова…
Нет, так нельзя, Так решительно невозможно. Еще год, еще полгода — и ты полная развалина. Вот тогда-то ему и в самом деле ничего не останется, как приискать…
Я пойду к невропатологу. К психиатру. Мне требуется лечение, подавление этих, как их, центров, чтобы… И все забудется. Да-да! Полное забвение. Покой. Тихое плавное течение. Спокойная любовь…
Выть хочется, вот что, милочка моя. Выть и выть. Белугой. Кстати, почему, собственно, белугой? Белуги воют? Что это за такие белуги? Рыба?.. Дурацкая поговорка… Ну где это видано-то, чтобы любовь таким грузом была, такой болью… Это любовь-то?! Любовь!!! Святее и прекраснее нет ничего на белом свете. Не любовь и голод правят миром — нет! — одна только любовь, одна-единственная. Правит миром и вселенной. Но вот — тяжесть, безумие, ужас…
Говорят, женщина умнеет, когда любит. Кому такое в голову-то взбрело? Явно не тому, кто любил. Мужчине какому-нибудь, наверняка, все они мастера высказывать истины, афоризмы изобретать. Умнеет, видите ли… Да я глупею на глазах… Да и была ли умна-то… «Умный может быть влюблен как безумный, но не как дурак», — так они говорили тогда на охоте, когда зашла речь о страстях…
Он придет, и я умру, когда прикоснусь к нему… Я умру, если не прикоснусь к нему… Я так или иначе умру, мне не вынести, сердце не вынесет, мозг не вынесет… Я не знаю, что мне делать, господи, помоги…
5
Ночью, когда гроза уже давно прошла и все утихомирилось, Филипп Торба, по обыкновению своему, лежал с открытыми глазами и видел войну; а жена его, тоже по обыкновению, говорила:
— Вси люди добрый спять давно, скоты и тыя спять, один ты, как сыч болотный, у потолок пялисси, и кады ета кончится, матушка-заступница, царица небесная, совсим скоро ополоумеешь…
И продолжалось это уже тридцать три года, начавшись с лета 1944-го.
— Люди добрыи вси давно позабылши, а он помня. И век ба яну ня помнить, ня то что душу сабе мотать…
— Спи, — отвечал Филипп Торба, зажигая трубку, и видел, как горели родные Савенки, а Галя Тимофеева пасла гусей за боровиной; одна она и осталась жива…
Сват рассказывал, что в Югославии, значит, живет один мужик, и ему уже за сорок, и он ни разу не спал. Стало быть, есть такие люди, могут существовать, и ничего им не делается — люди как люди. Вот живет же этот югослав, ходит на работу, семья, конечно, есть, дети — все как у людей. А что не спит, так кому какое дело? Такой, значит, у него организм, что без сна обходится, Неизвестно, конечно, что он думает, когда не спит, когда ночью просто так лежит, что он видит и представляет; неизвестно также, хочется ему спать или нет. А что до Филиппа — то ему, например, очень хочется.
Ему всегда хотелось спать: и в детстве, когда рано поднимали на работу; и в молодости, когда сам у себя часы уворовывал, потому что — молодость: вот она — супругой верной обернулась, старой ворчуньей, которая чуть набок — и уже в храп; и потом, когда семьей обзавелся и детишки по ночам орать стали — беспокойное племя росло, потому-то, наверно, и не стало обоих война беспокойных не любит, хотя бы и детей; а уж когда партизанил, то про сон и думать не моги: каждая секундочка забытья могла оказаться последней в твоей бренной жизни. И все-таки, худо-бедно, а спал маленько, хоть и недосыпал — а спал, умудрялся, удавалось. Но вот, когда все закончилось, когда вышли из леса да обняли своих и дым над древней Великолукщиной стал развеиваться, когда уже ложись и выспись хоть раз, вот тогда-то и пропал сон. И хочется — до изнеможения, смертельно хочется, — а никак. И постепенно Филипп Торба из видного, плечистого мужика превратился в старую, высохшую жердину с седыми отвислыми усами, и в шестьдесят четыре года ему давали за семьдесят.
Извелся он страшно; и к врачам ходил, и снотворное-успокоительное ему прописывали, и в санаторий направляли — только ничего из их стараний не вышло. Любое снотворное — пять минут полудремы, а потом — обычное, привычное: лязг и дым, и пламя адово, и лица зверские, и кишки на траве, и воя катается в пыли Алена Мишукова, а ее пятнадцатилетнего Саньку и трех его дружков ставят к стенке конюшни… А свои — Мишка да Гришка неразлучная пара, — на мине подорвались, хоронить нечего было. И больше бог потомства не дал…
Рассказ про югослава как бы чуть облегчил положение. Филипп теперь по ночам думал о своем далеком собрате и, случалось, разговаривал с ним, и чем дальше, тем чаще и продолжительнее были эти разговоры. Войну-то он, конечно, все равно видел, — она стояла перед глазами неотступно, — но это не мешало иным думам; так бывает, например, когда смотришь кино и одновременно говоришь с кем-то или слушаешь кого-то — кино себе идет, не останавливается, и все время краем глаза видишь, что там происходит на экране, это — как постоянный, закономерный фон, и в то же время, попутно ты уделяешь внимание другому.
Одно, стало быть, другому не мешает.
— Ну, что, братка югослав, ня спится табе? — спрашивал Филипп, и югослав отвечал:
— Ня спится.
— Дело понятное… У вас тожа было, дай бог…
— Было.
— Ты, верно, мальчонкой яще былши, всяво ня помнишь.
— Не, я помню, все как есть помню, батя.
— У вас тамака, говорила, Тит былши главный.
— Правильно. Тит был главный и великий командир.
— Да, человек вумнай, герой.
— Герой.
— А ня сладко приходилося?
— Где тамака!
— Слыхал, прижали гораз — ни туды, ни сюды.
— Было дело.
— Выкрутилися?
— А то как! Двинули потомака, мать его, гада, в одных подштаниках побег.
— Ета правильно… Куришь?
— Курю.
— Трубку или так?
— Трубку.
— Правильно…
Старуха просыпалась, ворчала, спрашивала, с кем он там разговаривает; он отвечал, что с одним югославским мужиком, и она привычно повторяла, что он уже совсем свихнулся, и опять засыпала, а он, хихикнув над женой, прощался с югославом, и бдение продолжалось в одиночестве, как оно, например, продолжается и сейчас, когда прошла гроза, и будет продолжаться до рассвета…
А утром пришел сват, — тот самый, что когда-то рассказал про далекого однострадальца, — и принес новую весть: есть, дескать, где-то там в академии такой специалист, который учит, как самовнушением и тренировкой избавиться от разных навязчивых напастей.
— Сын, Тошка, журнал прислалши, покажь, пиша крестному, можа пригодится.
— Гыпнос? — спросил Филипп.
— Не, ня сказано, что гыпнос. А ета, как яво, бесово семя… — Сват достал очки и с трудом прочитал мудреное слово «аутотренинг».
— Выходя, я потряняруюся и потомака засну?
— Выходя так. Врать жа ня стануть.
Филипп задумался и решил, что терять ему нечего: надо написать специалисту письмо.
И через неделю полетело филиппово письмо в далекую академию, а старуха его притихла, стала ласковой — у нее появилась надежда.