Подойдя к своему дому, Визин увидел, как остановилась машина; мужчина помог женщине выйти; мужчина поцеловал женщину, а женщина мужчину; женщина засмеялась и побежала к подъезду. Это была Тамара.
— Здравствуй, Иван, — сказал Визин, подходя к мужчине. — Не целуй чужих жен, а то убьют.
— Ну ты даешь! — сказал Иван. — В кои-то веки за дружеский чмок такая кара? Ладно, если ты настолько отеллообразный, больше не буду. Или убивай. — И, сняв шапку, склонил голову.
«Комическое — хвост трагического. И наоборот», — говорил когда-то Мэтр.
Вернулась Тамара.
— Где тебя носит в такую погоду?!
То заявляла себя сама жизнь. Мэтр оказался отодвинутым. Хотя было ясно: его теперь можно отодвигать на какое угодно расстояние, а он все также отчетливо будет виден… Проведенный по макулатурным пунктам поисковый рейд кое-что дал: была обнаружена одна из кип архива Мэтра, в которой оказалась и черная папка, которую старик называл когда-то «главной книгой жизни»…
Гремели сцепки, свистели электрички; неподалеку кто-то серьезный настроил транзистор на «Пиковую даму» — как раз начали увертюру.
«Я знаю, что вы сказали бы, Мэтр. Вы повторили бы те самые слова, которые, по-вашему, должны были меня успокоить, — дескать, я бы и без вас…»
А голоса-образы не унимались — они вопили, шипели, гудели, мяукали, лаяли: «надо немедленно, немедленно… это гениально… а что потом… никаких „потом“… постой, осторожно… препарат назовут „визИном“… может, ничего, анализы покажут минус… рано… держись…» Он недоумевал: неужели это все я, Визин? «Ну а кто же еще-то? Какие могут быть сомнения? Ты уж оставь сомнения… Просто-напросто ты состоишь из множества различных под-Визиных — из визиноидов, одним словом. Надо научиться усмирять их…»
Недели через две после Нового года Мэтр позвонил, как ни в чем не бывало, и без всяких вступлений спросил:
— Хочешь сесть в кресло?
У него и не было времени на вступления; ему, ровеснику века, шел семьдесят восьмой год; десять месяцев назад он заболел первый и последний раз в жизни; у него был рак; директорство временно перешло к его заместителю.
— Дело мое идет к финишу, — продолжал он, не дождавшись ответа своего ученика. — Решай быстро. Уверен, что справишься. — Да, он говорил так, словно накануне между ними ничего не произошло, словно они по-прежнему были «любимым учеником» и «любимым учителем».
А Визин молчал, покашливал, прочищал горло, давая понять, что размышляет; а в груди клокотало.
— Понятно, — сказал Мэтр. — Во всяком случае, тебе будет предложено. И положил трубку, не попрощавшись.
Несколько дней спустя он умер. После похорон Визина отыскала домработница Мэтра и благоговейно протянула пакет, крест-накрест заклеенный скотчем.
— Он завещал передать лично вам…
В пакете было около сотни нерешенных и полурешенных кроссвордов…
Транзистор соседа просигналил одиннадцать. Сборщица посуды сказала, что кафе закрывают, Визин поднялся.
Тамара была дома; она не заметила, что он под хмельком.
— А я ведь надрался! — сказал он, улыбаясь.
— Что? — переспросила Тамара и вгляделась. — Ну да?.. Или ты так научился маскироваться? Дыхни.
Он дыхнул.
— Есть, — сказала она. — Но… С кем же ты сподобился?
— В одиночку.
— Что-то новенькое.
— Не все ли тебе равно… Я, может, америку открыл.
— Ага, — кивнула Тамара.
«Что покажут анализы», — подумал он…
Анализы показали плюс. И еще плюс, и еще, и еще — сплошные плюсы, одни только плюсы в течение десяти дней. В конце концов, после обнюхивания и проб на вкус, он выпил изрядную дозу препарата и стал прислушиваться к себе. Но и тут, кажется, был плюс — пока, по крайней мере. И вот в какой-то момент соображения о невероятной, грандиозной практической полезности, выгоде, экономии и так далее — все вдруг испарилось, и он вылил остатки препарата в раковину и уничтожил записи. И тут же, усмехнувшись, подумал, что мог ничего такого не делать: весь процесс, весь механизм случая четко обозначился в памяти, и в любой момент колба, а затем баки, цистерны, гигантские танкеры могли наполниться животворной жидкостью, доступной и дешевой, как вода.
Он не мог понять, что с ним происходит. Ведь он и должен работать над получением важных и нужных хозяйству продуктов, и если опыт привел — пусть как угодно случайно и неожиданно — к непредусмотренному, лежащему вне профиля его лаборатории, но положительному результату, то — честь и хвала! Только один этот результат стоит десятка таких лабораторий, и тысяч всевозможных опытов и экспериментов. Ведь все оправдано, Визин! Все окуплено! И все затраты, и то, что тебя выделили, и всеобщие надежды и упования. Тебя ждет слава, Нобелевская премия, всемирное признание! Да здравствует визин!
Откуда же, откуда эти, идущие вразрез о самой элементарной логикой, растерянность и подавленность, эта дрожь, это «что я натворил»?..
«Нет, Мэтр, вы определенно не сказали бы мне теперь тех запоздалых слов о моей „самости“. Вы бы использовали какие-то другие…»
Надо было отвлечься. Он позвонил коллеге-приятелю, заведующему смежной лабораторией, тоже любившему засиживаться на работе. «Как насчет партии-другой?» Раньше они частенько сходились за шахматами; однако в последнее время Визин то и дело отказывался. А тут вдруг сам предложил, Приятель-коллега был удивлен.
— Я уж думал, ты со мной расплевался. Что случилось? Или по всем статьям — на круги своя? — Это он намекал на отказ Визина от директорства, на его возврат к прежнему образу жизни, который, по мнению приятеля и многих других, был нарушен кончиной Мэтра, столь лестным предложением сверху и сложностями в семье, о чем, естественно, знали больше, чем Сам Визин.
Они говорили о недавнем ученом совете, о выступлении нового директора, и коллега нашел, что шеф был слишком краток в своем выступлении, «ничего за этой краткостью невозможно рассмотреть — напрасно он уповал на впечатление деловитости».
— По-моему, эта краткость нередко самозваная сестра таланта, а то и вовсе подставная.
— Краткость — признак силы, — отозвался Визин, повторяя одно из любимых выражений Мэтра. — Я ему завидую.
— Неужели остались на свете вещи, которым ты завидуешь?
— Да, Например, ты лучше играешь в шахматы.
— Зато ты не хочешь застрелиться, когда смотришь в зеркало, — со вздохом проговорил коллега, и оплывшее, блинообразное лицо его изобразило тоскливую усмешку.
— Химику не подобает прибегать к огнестрельному оружию, — сказал Визин.
— Сейчас Алевтина Викторовна запишет…
О дневнике Алевтины Викторовны знали все, как знали, что героем его является Герман Петрович; она вела его давно, лет девять, то есть с тех пор, как Визин стал заведующим лабораторией. Она записывала за своим начальником, как ученики записывали за Сократом, Душан Маковицкий — за Толстым, Эккерман — за Гете. Она считала Визина Личностью, каждое слово и каждый шаг которой заслуживают быть зафиксированными, не говоря уже о делах. И ею двигали не честолюбивые побуждения, а сознание исторической справедливости, как она однажды заявила очередному насмешнику.
— Оставь ее в покое, — сказал Визин.
— Хочешь ты или нет, она тебя увековечит…
«Партии-другой» не получилось: проиграв первый раз, Визин собрал фигуры. Коллега понимающе покачал головой и ушел. «А собственно, что он понимает? — подумал Визин. — Откуда он взял, что он понимает? С какой стати у всех у них такие понимающие лица?»
Он подошел к Алевтине Викторовне попрощаться.
— Кажется, я себя неважно чувствую, — сказал он. — Если завтра не приду, значит — передышка.
Она вгляделась в него с пронзительным сочувствием.
— Обязательно вызовите врача! Вы плохо выглядите.
— Я утром позвоню. До свиданья.
— До свиданья…
Вахтер дядя Саша сказал, что его недавно спрашивала «какая-то мамзель». Визин недоуменно остановился: какая мамзель, почему спрашивала, никто не звонил, явно не жена и не дочь — их дядя Саша хорошо знает.