Итак, сидели мы у калитки. Нагретый за день луг распространял аромат теплого меда. В густой синеве неба носились, желтые, алые и медно-зеленые пташки. Но вот птицы порхнули в кусты, послышалось стрекотание…и небольшого роста седоватый человек неловко приземлился на лугу.
— Здесь живет Катерина Кимовна? — спросил он, освободившись от ранца. — Я хотел бы ее повидать.
Говорил он, как принято было в первой четверти века: договаривая каждое слово до конца, без этих новомодных сокращений и отскочивших приставок, гуляющих как попало по предложению.
— Моя мать сейчас в Египте с внуком, — сказал я. — Вам нужен ее адрес?
Новоприбывший протянул ко мне руки:
— Павлик! (Я вытаращил глаза. Уже лет двадцать никто не называл меня Павликом.) Как вырос! Совсем взрослый! Не узнаешь меня? Впрочем я сам себя не узнаю. А помнишь: «Дедушка, к тебе пришел больной»?
— Радий Григорьевич? Когда же… А дедушка тоже вернулся? Ну рассказывайте, рассказывайте все по порядку.
— Этим писателям я руки-ноги переломал бы, — так начал Блохин свой рассказ. — Размалевали: космос, геройство, орлы-капитаны. Можно подумать, там малина с шоколадом. А на самом деле тюрьма — тридцать лет со строгой изоляцией. Спаленка — три метра на три, гамак, столик, шкаф. За стенкой — обсерватория, машинная и полкилометра баков с горючим. Хочешь — гуляй вдоль баков, хочешь — надевай скафандр и кувыркайся в пространстве. А потом опять три метра на три, гамак, столик и шкаф. И тьма и звезды, звезды и тьма. В первые дни, конечно, занятно. Земля, когда смотришь на нее извне, этакий глобус в полнеба! Старт, грохот, тяжесть, невесомость. Потом Луна — другой глобус, изрытый оспой. Космодром на оборотной стороне. Тяжесть в шесть раз меньше, прыгаешь, как резиновый мячик. Праздник старта. На Луне так торжественно это обставлено. А через неделю Земля и Луна — просто звезды на небе. Звезды и тьма. Сколько ни смотри в окно, ничего другого не увидишь. На часах двадцать четыре деления, иначе спутаешься. День и ночь — никакой разницы. Днем в кабине электричество, ночью электричество, днем за окном Большая Медведица, ночью Большая Медведица. Тишина, покой. Летим. Состояние равномерного и прямолинейного движения. За час — почти полтора миллиона километров, за сутки — тридцать пять миллионов. В журнале отмечаем: двадцать третьего мая — миллиард километров от Земли, первого июня пересекли орбиту Сатурна. По этому случаю — парадный обед. Песни поем, радуемся. А по существу, условность, потому что до орбиты пустота и после нее пустота. И сама орбита, собственно говоря, в стороне. И Сатурн виден, как с Земли, — обыкновенной звездочкой. Ведь планеты, если вы представляете, как и Солнце, ходят по созвездиям зодиака, поближе к экватору, а мы летели как бы к полюсу — к Полярной звезде.
— Воображаю, как вы изучили астрономию! — заметила Марина. Бедняжка не ладила с этим предметом в школе.
— А чем еще заниматься? — закричал Блохин почти сердито. — На Земле я в свободное время новинки техники читал, придумывал что-нибудь. А там придумывать незачем. Человечество такой могучий коллектив — его в одиночку не перегонишь. Ведь знания у меня сейчас тридцатилетней давности, идеи от тех же годов. Кое-что я наметил, конечно. Сейчас дорогой глянул в «Лунные известия» и вижу: все превзойдено. Единственное полезное дело в пути — каталог расстояний до звезд. Может быть, в школе вы проходили, девочка, что расстояние до звезд вычисляется по треугольнику. Основание его диаметр земной орбиты, на концах основания измеряют два угла — направление на светило. По двум углам и стороне высчитывают и высоту треугольника — расстояние до звезды. Но высота огромная, основание слишком маленькое, получается треугольник худой и длиннющий. Ошибки велики. Только для соседних звезд и годится такой способ. У нас в ракете другое дело. Мы ушли от Солнца в тысячу раз дальше, чем Земля, основание у нас в тысячу раз больше, можно измерять треугольники в тысячу раз выше. Грубо говоря, до всех звезд, какие видны в телескоп. Ну вот и было нам занятие на всю дорогу: измеряешь, высчитываешь, измеряешь, высчитываешь. Потом пишешь в гроссбух: номер по каталогу такой-то, координаты такие-то, спектральный класс АО, расстояние семь тысяч сто восемнадцать световых лет. Напишешь, и вырвать страницу хочется. Кому, когда понадобится это солнце со спектром АО? Кто полетит туда за семь тысяч световых лет? Мы на семь световых суток всю жизнь тратим.
Так восемь часов — полный рабочий день, и еще часа четыре перед ужином. Делать-то все равно нечего.
Дед ваш великий мастер был насыщать часы. Даже там, в ракете, ему не хватало времени. После сна — космическая зарядка, добрый час. Обязательная прогулка в пространстве, осмотр ракеты снаружи, потом изнутри. Работа у телескопа. Обед. Затем часа два диктуются воспоминания. Мне диктовал он. Электростенографистку не взяли мы, громоздка. Дописали мы с ним до конца, привез я последний том. Потом чтение микрокниг. Дед ваш читал ровно час и обязательно откладывал, как только время проходило. Игра, в сущности.
И вместе с тем — борьба за бодрость. «Нужно завтрашний день ждать с нетерпением», — говорил он частенько. И я подражал ему как мог. Понимал: иначе нельзя. Раскиснешь, опухнешь. А там болезни, лень и хандра.
И работать противно, и обязанности забудешь. В космосе бывали трагедии: опускались люди, себя теряли и даже назад поворачивали.
Скука, томительное однообразие и вместе с тем — настороженность. Годами ничего не случается, но каждую секунду может быть катастрофа. Ведь пустота не совсем пуста — всякие там метеориты, метеорная пыль. Даже газовые облака при нашей скорости опасны — врезаешься в них, как в воду. Еще какие-то встретили мы в пространстве уплотненные зоны, неизвестные науке. Когда входишь в них, все сдвигается, сжимается… а в груди теснота. Почему, неясно. Метеорная пыль разъедает обшивку, металл устает, возникают блуждающие токи. Постепенно, незаметно портится все — корпус, механизмы, приборы. И глядишь — утечка воздуха, или управление отказало, или автоматы бунтуют. Годами ничего не случается, а потом вдруг… Поэтому один кто-нибудь обязательно дежурит.
Хуже всего эти часы одинокого дежурства. На Землю хочется — в поле, чтобы ромашки цвели и жаворонки в синем блеске пели. В толпу хочется, в метро, на стадион, на митинг. Чтобы крик стоял, не звенящая тишина, чтобы локтями тебя толкали, чтобы тесно было и все лица разные и незнакомые. И чтобы женщины кругом. Я, извините, уже в годах и навеки холостяк. Женщине со мной никак не ужиться. У меня характер прескверный. Но там, в пространстве, затосковал. Глаза закрою, и сейчас перед взором белая шейка, ушко розовое, пушистые завитки над ухом, родинка на щеке. Вот как у вас.
Марина смутилась и покраснела.
— И женщин совсем не было с вами? — спросила она.
— Отчего же, были. В такие долгие рейсы нарочно подбирают пары: муж-жена, муж-жена. Муж обычно инженер и физик, жена — биолог и врач. И оба астрономы. У нас тоже были две пары — Баренцевы и Юлдашевы. А третья пара мы с Павлом Александровичем старик и бобыль. Но и женатым все равно нехорошо. Женщины по театру скучают, общества нет, магазинов нет, моды последние неизвестны. И самое горестное — о детях тосковали. А везти детей боязно: теснота, искусственный свет, невесомость. Кто знает, окрепнут ли кости и мускулы, научится ли ребенок ходить как следует. Нет уж, лучше не рисковать. А время идет.
— Тридцать лет! — вздохнула Марина сочувственно.
— Положим, не тридцать, фактически в три раза меньше, — поправил Блохин. — Нас шестеро было в ракете, и мы спали посменно. Два года дежурим, четыре спим. Я разумею сон искусственный, с охлаждением. Это делается не только для нашего удовольствия, но и для того, чтобы сэкономить груз. Четыре года человек не пьет и не ест и почти не дышит. Вот вылетели мы за пределы солнечной системы, пространство стало чище, опасности столкновения почти нет… и сразу же две пары готовятся ко сну. Трое суток не едят ничего, только пьют-пьют-пьют; потом наркоз, и в холодную воду. Температура тела понижается, ее доводят до плюс двух градусов. Человек становится словно камень. И тогда кладем мы его в термостат — стеклянный ящик с автоматической регулировкой температуры. За градусами нужно очень тщательно следить. Чуть выше — бактерии активизируются, чуть ниже — кровь замерзает и льдинки рвут ткани. Даже жутковато: ты ходишь, работаешь, а рядом твои же товарищи в ледяном термосе. Потом привыкаешь, конечно. А когда спишь, ничего не чувствуешь. Сначала в голове дурман и поташнивает — это от наркоза. Потом все черно… и тут же чуть брезжит свет. Это значит, прошло четыре года, тебя оживляют. Вот это самый опасный момент, потому что голова отдохнула, свежесть мыслей необычайная, сразу любопытство: где летим? Что произошло за эти годы? А сердце отвыкло биться, ему нельзя сразу режим менять. Вот я хорошо переносил скачок, а дед ваш худо. Все-таки старый человек, сердце изношенное. Первый раз еще ничего, а после второго сна — и обмороки, и рези, и сознание он терял. Айша — это наш старший врач Айша Юлдашева — часа четыре отхаживала его. Очнулся все-таки. И Айша сказала тогда, что за третий раз она не ручается. Может быть, Павлу Александровичу придется терпеть и на обратном пути всю дорогу дежурить — четырнадцать лет бессменно.