Он проснулся рано утром, в семь часов.
Конечно, это только так говорится — утром. На станции Ариэль не бывало утра. День продолжался там сорок два года. Владимира (Миром называли его друзья) еще не было на свете, когда над железной горой на востоке впервые поднялось солнце — сверкающий брильянт на черном небе. И начался день. Сорок два года продолжался день на станции Ариэль, зато месяц только шестьдесят часов.
Мир проснулся на полу. Во сне он упал и даже не заметил как. На Ариэле падали, не ушибаясь. И не ходили — плавали, скользили, как в балетной школе. Все потому, что сила тяжести была здесь в двадцать пять раз меньше, чем на Земле. Оттолкнувшись, надо было ждать терпеливо, пока слабосильное притяжение соблаговолит поставить тебя на ноги. Вот почему, шагнув только один раз, Мир переплыл через всю комнату и причалил к окну.
Мир прожил на Ариэле уже год, но и теперь без восхищения не мог смотреть на небо. Сегодня на звездной россыпи виднелись четыре луны — все четыре сразу: золотая вишенка Миранды; угловатый, освещенный сбоку Умбриэль, похожий на чертежную букву; золотисто-зеленая Титания, чуть поменьше нашей земной луны; и в отдалении — оранжеватый Оберон, словно апельсин на черном бархате.
Это Мир подобрал сравнения за нас. Он всегда подбирал сравнения, глядя на что-нибудь. И стихи про четыре луны тоже он сочинил:
В свободное время он часто подходил к окну полюбоваться четырехлунным небом Ариэля.
Луны двигались быстро, каждый час менялся узор.
Был треугольник, стал квадрат, а там — черпак, а там лестница. А вот маленькая проворная Миранда вышла из игры, докатилась до черно-зеленого шара и спряталась за его спину.
Ураном назывался этот шар, хозяин лунного хоровода. Он висел на небе, невысоко над горизонтом, огромный, как скала, как многоэтажный дом. Половина лица у него была черная, и эта половина как бы всасывала звезды, другая, освещенная мертвенно-зеленым светом, выплевывала те же звезды через два часа. Аммиачные тучи рисовали на ней косые полосы, вили завитки и спирали. Изредка тучи разрывались… Словно черная пасть раскрывалась в злобной улыбке…
Мира нельзя было назвать поэтом, хотя он и писал стихи. Стихи писали почти все сверстники его — молодые люди XXIII века. Писали стихи о первой любви, реже — о второй, еще реже — о третьей. Видимо, убеждались, что любовь не опишешь, она лучше всяких стихов.
Но Мир продолжал писать. Может быть, потому, что в любви ему не везло.
Кроме того, он был застенчив. Он не решался прочесть стихи тем девушкам, которым они были посвящены. Но со странной логикой поэта стремился рассказать о своих чувствах всему свету… Может быть, надеялся втайне, что «она» прочтет и догадается. И он носил свои стихотворные объяснения по любительским журналам. Так было принято в XXIII веке: сначала стихи печатались в самодеятельных изданиях, оттуда знатоки отбирали их для международных альманахов.
В альманахи Мир не попал ни разу. Почему? Не поняли?
Один пожилой — лет ста семидесяти — и многоопытный редактор сказал ему так:
— Мальчик, ты пишешь о том, что ты влюблен в Марусю или Виолу. Но это частное дело Маруси или Виолы, только им интересно. Ты расскажи не о Виоле, о любви расскажи такое, что интересно всем людям.
А если в чувстве ты не увидел нового, всем людям интересного, тогда поезжай за новым на край света, куда редко кто заглядывает. Там еще есть касающиеся всех новинки.
Юноша обиделся. В XXIII веке поэты все еще были самолюбивы и обидчивы. Но запомнил слова старого редактора. Даже зарифмовал:
Нет, в космос он пошел не за темами для стихов. Молодежь и в те времена мечтала о подвигах, о нетронутой целине, рвалась туда, где трудно и опасно. Даже неприличным считалось, окончив школу, поселиться в своем доме, в благоустроенном городе. Но целины на земном шаре осталось не так много. Юноши ехали в Антарктику, где еще не отрегулировали климат, на океанское дно, под землю… и в космос. Мир был радистом, он понадобился в космосе.
Сначала он попал на Луну, на нашу земную Луну, так сказать, в вестибюль космоса, на Главный межпланетный вокзал.
На Луне он тоже писал стихи:
Одно стихотворение ему удалось даже напечатать в «Лунных известиях» (№ 24 за 2227 год).
Впрочем, в XXIII веке Луна уже не считалась краем света. Там были ракетодромы, рудники, заводы, города, прикрытые противометеоритной пленкой, выходили «Лунные известия», печатались стихи о любви. «Луна это не целина!» — написал Мир в своем поэтическом дневнике.
Он прожил там только полгода, затем получил назначение на Цереру — в пояс астероидов. Это, пожалуй, был уже передний край. Ракеты в ту пору обходили пояс астероидов стороной. Многие из летающих космических рифов даже не значились на звездных картах. Летая на маленьких ракетах под грозным метеорным обстрелом, радисты расставляли радиомаяки на безымянных скалах. У них было средство против метеоров — испепеляющие лучи. Но, как в забытых войнах второго тысячелетия, ты стреляешь, и в тебя стреляют. Секундная оплошность, неисправность лучевой пушки, ошибка прицела — и напрасно взывают радисты: «Я Церера, я Церера, вас не слышу, не слышу вас, ракета номер семнадцать!» Взывают час, день, неделю, взывают грустно, безнадежно, напрасно…
С Цереры Мира, как радиста опытного, обстрелянного метеорами, перевели на Ариэль, где готовилось историческое, пожалуй, самое грандиозное предприятие XXIII века.
Мир понял, что его мечта осуществится. Не всякому дано творить историю, не всякому удается видеть, как она творится. Миру выпали честь и счастье быть свидетелем великого события. Десятилетиями люди будут выспрашивать подробности у очевидцев. А Мир видел своими глазами, и все, что он видел, он опишет в стихах — волнующих, важных для всех людей. Это будет целая поэма. Заглавие давно придумано для нее: «Первый день творения». И первая строфа есть:
И вот он начался, тот знаменательный день — первый день творения. И нужно все, все запомнить — все до единой мелочи: и зеленые спирали циклонов на Уране, и расположение четырех лун на небе, и тень от оконного переплета в железной скале.