Пока ждали заказа — каждому по чашке кофе с молоком и круассан для председателя, — маленький продавец все втолковывал похоронщику, как несправедливо обошелся с ним бывший хозяин. А с другой стороны стола казначей, секретарь и случайно прибившийся чужой — церемония, на которую он пришел, все еще не началась — обменивались общими словами о жизни, смерти, холоде, каникулах — словом, обо всем, что может послужить предметом разговора за столиком кафе напротив кладбища Баньо зимой.
Только председатель сидел молча. История с надписью не шла у него из головы.
— Может, избрать его на самом деле? — неожиданно проговорил он.
— О чем вы? — не понял секретарь.
— Да я вот думаю, не избрать ли Симона Кеверсака почетным председателем?
— Но он же умер, — напомнил казначей.
Председатель дернул плечом:
— Нет, он жив, просто залез в могилу, чтоб не промокнуть под снегом! Разумеется, умер!
— Не сердитесь, пожалуйста! — сказал секретарь. — Объясните, что вы хотели сказать.
— Я хотел сказать, что надо избрать его почетным председателем. Тогда получится, что надпись на памятнике не лжет. Какая нам, в конце концов, разница? У нас никогда не было почетного председателя. Пусть он будет первым.
Чужой, тот, что раньше времени пришел на чьи-то похороны, встал и сказал:
— Простите, мне пора идти к кузену. Вон, я вижу, вся семья уже у ворот. Сейчас прибудет и катафалк, если не опоздает из-за снега. До свидания. Надеюсь, мы еще встретимся при более счастливых обстоятельствах. — Он положил на столик монету за свой кофе и уже шагнул прочь, но задержался и прибавил: — А знаете, я рад, что принял участие в вашей церемонии. Удачно получилось, что я оказался на кладбище именно сегодня. Но что касается Кеверсака, по-моему, все-таки было бы неправильно, если б вы избрали его почетным председателем. Впрочем, это ваше дело.
И он ушел.
Служащий похоронного бюро тоже встал и направился к стойке выпить стаканчик красного — кофе с молоком было ему не по нутру. Члены общества остались за столиком втроем, и председатель снова принялся рассуждать:
С одной стороны, выбирать Симона почетным председателем, конечно, неправильно, с другой — так было бы лучше, имея в виду надпись, ну а с третьей.
— Простите, — перебил его секретарь, — что, если избрать его всего лишь почетным казначеем? Придется стереть только одно слово. Можно попросить мраморщика.
— Да вы с ума сошли! — Казначей захлебнулся от возмущения. — Избрать почетным казначеем человека, который десять раз выдвигал свою кандидатуру против моей и которого ни разу не выбрали, потому что все знали, что это за сумасброд! Если вы это сделаете, я немедленно подаю в отставку. Раз на то пошло, пусть уж лучше будет почетным секретарем.
Секретарь закатил глаза, как будто услышал что-то несусветное.
Тут снова вмешался бывший продавец Кеверсака.
— Послушайте, — сказал он, — какие ж вы неблагодарные! Если бы месье Симон завещал мне хоть что-нибудь, я бы с радостью сделал его своим почетным хозяином. Или даже главным почетным хозяином, чтобы доставить удовольствие покойному.
Но председатель, не слушая его, вскочил.
— Я должен еще раз взглянуть на памятник! — воскликнул он.
— Пойдемте вместе, — в один голос отозвались секретарь с казначеем.
Председатель оставил на столике деньги за всех, и они вышли из кафе. На улице опять валил снег.
Вдоль главной аллеи выстроилась процессия. Наверное, те самые похороны, которых дожидался их случайный спутник.
Все трое и увязавшийся за ними рыжий продавец свернули налево, к участку, где была могила Кеверсака. Похоронный служащий остался в кафе у стойки, так что теперь только четыре пары ног печатали следы на свежем снегу. Надпись на памятнике опять запорошило. Председатель вытер рукавом пальто полированный мрамор и задумчиво произнес:
— Мы вот сейчас вернемся домой, а он останется тут навеки. Невеселая штука — смерть.
Казначей похлопал в ладоши. Он ужасно замерз. Ветер хлестал в лицо, забивался под шляпу.
— Вы что, собираетесь говорить речь? — испуганно спросил он. — Не в обиду вам будь сказано, но мы все тут простудимся. Я о вас же забочусь — смотрите, как метет! У вас уже вся шляпа в снегу.
Действительно, пальто и коричневая шляпа председателя были в снежных хлопьях.
— Не повезло бедняге Симону. Надо бы что-нибудь придумать. — все бормотал председатель, обращаясь не столько к своим товарищам, сколько к самому себе.
Снег между тем повалил еще гуще.
— Пошли! — потянул его за рукав секретарь.
Они гуськом зашагали прочь, но на центральной аллее председатель вдруг снова остановился и торжественно объявил:
— Я решил! Пусть Симон Кеверсак будет почетным председателем. Но только на надгробии. Тогда все получается правильно.
Секретарь и казначей не стали возражать — главное, поскорее уйти! — и все трое почти бегом устремились к воротам. Наконец-то церемония закончилась. Они выполнили свой долг и сделали даже больше, чем собирались.
Симон Кеверсак, решили все, остался бы доволен.
Однако там, где он был, ему не стало ни теплее, ни холоднее.
Превращение
Леопольду Гильгульскому хотелось стать дорогой собакой; хотите, считайте это старческой причудой, хотите — нет, факт остается фактом. Все началось в июне, когда одна из его невесток завела себе маленького песика.
«Вот бы и мне так жить! — подумал он. — Зимой прекрасная квартира в Париже, летом загородная вилла с садом, детишки возились бы со мной, говорили бы: „Леопольд, ко мне! Леопольд, дай лапку! Держи, Леопольд, вот тебе подарочек!“»
Ему тоже делали подарки. Но всегда только книги, а куда ему, спрашивается, столько книг! Чем меньше дети интересовались, как он живет, тем больше дарили ему книг по иудаизму. Вот он и начал потихоньку, без особой надежды, мечтать о том, чтобы превратиться в комнатную собаку. А незадолго до 14 июля, когда в Париже не осталось никого из родных, исчез и снова объявился 18-го числа в виде симпатичного дога.
Он предпочел бы видеть себя миниатюрным пудельком, но в таких случаях выбирать не приходится, и так в семьдесят два года он обернулся большой собакой.
И в собачьем обличье явился к своему старшему сыну. Прежде тот навещал отца раз в три месяца. Да еще приглашал его на пасхальный обед и вечером в Йом Кипур, когда кончается пост, если по телевизору не показывали ничего интересного. Теперь же, на правах домашнего животного, старик мог жить у него сколько угодно.
Для Гильгульского, которого в доме сына-промышленника стали звать как-то по-другому, все складывалось как нельзя лучше. Что касается имени, которое дали ему дурень сын с его дурехой женой и придурковатыми, хотя довольно милыми детишками, когда нашли перед своей дверью, то поначалу он никак не мог его запомнить.
Бобби, Моби, Шмоби. Нет, все-таки, пожалуй, Бобби. Но, назови они его хоть Наполеоном или Элизабет Тейлор, он бы все равно у них остался. Кормили его хорошо, наливали свежую воду, разве что дети были немножечко с приветом, но не хулить же собственное потомство!
В доме был еще кот. И когда новичком все натешились, то снова стали ласкать и гладить прежнего любимца, а он терпел их нежности, только когда хотел сам. Похоже, именно эта фальшивая независимость и нравилась людям.
Бобби как добрый дедушка всех любил. Кот же ни к кому родственных чувств не питал, но дети и невестка в этом лохматом прощелыге души не чаяли.
Не прошло и нескольких дней, как счастье Бобби потускнело. По вечерам, часов с семи, проглотив свою миску мяса с рисом, он отчаянно скучал. Гильгульский лежал в гостиной в кресле, рядом с детьми, которые смотрели по телевизору неинтересные ему передачи, и завидовал коту. Вот кто был сам себе хозяин, и при этом все семейство сына его обожало. Когда начинались детские передачи, котище куда-то смывался и возвращался к десяти, когда показывали уже что-нибудь получше.