Останься родители художника в Польше, ребенок наверняка погиб бы во время войны, как все нормальные еврейские дети, и тогда те люди из Семнадцатого округа наняли бы клеить обои кого-нибудь другого и их племянница не явилась бы портить жизнь Золотову. Но пути судеб неисповедимы! Позднее Золотов и сам думал, что, если бы лечащий врач художника поменьше думал о Библии и побольше о медицине, глядишь, он распознал бы у бедняги не только хронический запор и тот не умер бы от сердечного приступа. Глядишь, прожил бы подольше и умер при поклейке обоев у других людей, не обремененных племянницей. Однако, сколько ни перекраивай задним числом то, что совершилось, хода вещей это не изменит, и очень скоро Золотов уже не вспоминал о художнике с пятого этажа, по милости которого в его жизнь ворвалась Эстель Натюрель.

Эстель училась в Сорбонне на социо-религио-литературно-каком-то факультете. Ей было двадцать девять лет, и еще до того, как поселиться по соседству с Золотовым, она задумала написать работу об идише и всем прочем, что с ним связано, — эта тема входила у студентов в моду. Она была не еврейка, но столько всего начиталась, что знала об идише в сто раз больше, чем сам Шолом-Алейхем.

Найти себе жилье на улице Руа-де-Сисиль, рядом с улицами Розье и Дез-Экуф и недалеко от метро «Сен-Поль», было для нее таким же счастьем, как для физика-атомщика снять трехкомнатную квартиру с удобствами в коридоре прямо в здании АЭС.

Сначала она зашла в аптеку поблагодарить Золотова за то, что он отвел ее к управляющему. Потом заделалась постоянной покупательницей, однажды случайно попала к аптекарю во время вечернего чаепития с доктором Идновским и стала регулярно наведываться в этот час. И наконец, однажды, чисто машинально, Золотов, как всегда погруженный в мысли о театре, спросил, не хочет ли она стаканчик чаю. С тех пор Эстель принимала участие в чайной церемонии, да так, будто сама ее устраивала, а сверх того что-то записывала и вмешивалась в беседу.

Стоило, например, Золотову сказать не слушавшему его Идновскому:

— В одной лекции об экспериментальном театре Брехт… — как она тут же встревала:

— Вы имеете в виду лекцию, которую Брехт прочел в октябре сорокового года в Стокгольме, в студенческом театре, а потом опубликовал в Хельсинки?

— В Библии сказано… — отзывался Идновский.

Но она продолжала:

— На мой взгляд, Бертольт Брехт…

Золотов не знал, куда деваться. Растеряешься рядом с таким синим чулком, все-то она знает лучше всех, пристанет — общими словами не отделаешься. Эстель словно совала в проявитель фотографию, которую он предпочитал видеть в воображении.

Брехта он упомянул только потому, что прочитал вполглаза статью о нем в каком-то журнале, но не в Брехте же суть! Или взять переводы: на самом деле от начала до конца он не перевел ни «Гамлета», ни «Ричарда III», даже и сцены-то ни одной целиком не перевел. Ему было довольно зацепиться за одно слово или фразу — и начиналось собственное представление. Много ли надо для еврейских фантазий! Эстель же мешала помечтать и поактерствовать всласть.

То же самое с доктором Идновским. Она ловила и заносила в тетрадку каждое его слово, но только он, бывало, начнет вещать аптекарю, который его не слышал (так ведь и доктор оставался глух к его речам):

— Сказано, что… — как Эстель тут же принималась тараторить:

— А Пико делла Мирандола в своем трактате «Конклюзионес философике, кабалистике эт теологике»…

Бедный Идновский понятия не имел ни о чем подобном. Эстель его раздражала. Она не только разбиралась в каббалистах-христианах, но и о рабби Симеоне и Бар-Иохаи знала больше, чем он сам.

— Мои изыскания не имеют ничего общего с каббалой, — возражал он и от нетерпения начинал заикаться: — Я… я… никакой не к-к-каббалист, а с-с-светский… светский ученый, с-с-современный врач. И что вы… что вы мне тут сочиняете?

— Да, вот именно! — горячо соглашался Золотов. — Для первой сцены надо сочинить грустную еврейскую песенку, чтобы публика…

Эстель исписывала кучу блокнотов и превращала каждое дружеское чаепитие в кошмар, что-то путное получалось, только если Золотов с Идновским, наплевав на правила вежливости, просто переставали отвечать на ее неуклюже-дотошные вопросы.

Впрочем, Идновский теперь заходил к другу не каждый день, а тот от нечего делать стал уделять больше внимания аптеке.

Бесконечные вопросы и непрошеные ответы Эстель демонстрировали их необразованность, казалось, еще немного — и они усомнятся в своих заветных идеях!

У Золотова проснулся интерес не только к фармации: после многолетнего воздержания он был бы не прочь перевести беседы с Эстель из теоретической плоскости в эротически-практическую. Но она всегда была так серьезна, что он не смел и заикнуться.

И хорошо, что не смел, — Эстель они оба интересовали не как мужчины, а лишь как живые кладези обычаев, предрассудков, символов и мифов, любовью тут и не пахло. Для этого она нашла другого партнера — соседа по лестничной клетке Анри, сына Эфемербаумов, молодого человека двадцати пяти лет с приятной наружностью, который учился одновременно на врача и на продавца готового платья. Обе профессии он осваивал в родительской лавке на вещевом рынке Сент-Уэн, так что на любовь с Эстель почти не оставалось времени. Это, однако, всех вполне устраивало, особенно мать Анри, которая их связь не одобряла. Еще бы — ведь в конце года сын чуть не провалился по готовому платью. За медицину она не беспокоилась — тогда эта наука была еще не так сложна. А вот карьеру продавца слишком частые свидания могли и загубить. В те трудные годы, чтобы получить диплом врача, выдающихся способностей не требовалось, другое дело — место продавца на рынке, тут был строгий отбор, и даже родственные связи не помогали.

Анри навещал Эстель тайком по ночам — перебегал через площадку в носках — и рассказывал о суровых порядках на рынке. Сразу записывать ей было неловко, да и не очень-то попишешь, лежа в постели нагишом, — нечем и не на чем, но, едва Анри уходил домой, она вскакивала и хваталась за свой блокнот. С удвоенным рвением влюбленной и социолога она излагала на бумаге свои мысли — их было не очень много — и почерпнутые из рассказов Анри Эфемербаума наблюдения за жизнью и нравами людей, совсем не похожих на обитателей Семнадцатого округа. Он описывал вперемежку истории болезней, которые проходил на медфаке, и истории с участием продавцов и покупателей, которые происходили в другом его университете. Сент-Уэнские новости интересовали Эстель гораздо больше, потому что студентов-медиков среди ее предков с заставы Шапере и улицы Токвиль и так хватало, а рыночных торговцев раз-два и обчелся, а то и вовсе ни одного (не путать Сент-Уэн, где торговали новыми вещами, с барахолкой, куда родители не раз ее водили в детстве и где не было ничего особенного).

Иной раз после любовных игр Анри засыпал, ему снились кошмары, и он так кричал во сне, что Эстель было страшно слушать:

— Где я возьму вам пятьдесят второй, когда у меня одни сорок шестые! Экзамен из-за вас завалю! Кто не привередничает, тому и сорок четвертый вместо пятьдесят второго сгодится! Не верите — спросите у главного врача! И вообще, носить куртку сорок шестого размера, когда у вас пятьдесят второй, полезно для здоровья.

И так далее.

Она советовала Анри попросить Идновского, чтобы тот выписал ему успокоительное на оставшееся до экзаменов время, но будущий медик, хорошо зная, что пристрастие доктора Идновского к расшифровке Библии идет во вред его профессиональным качествам, поостерегся к нему обращаться, и правильно, не то заболел бы по-настоящему. Не доверял он и его приятелю, аптекарю Золотову, у которого Эстель просиживала часами. И недоумевал, какую пользу для своих исследований могла она извлечь из этого общения.

— С таким же успехом ты можешь задавать свои вопросы мне. Об идише или о чем угодно, — говорил он. — В конце концов, я и сам кое-что в этом смыслю, и спросить могу — у отца, у дяди, да мало ли! Найдутся в квартале знатоки не хуже твоего Золотова и чокнутого Идновского.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: