А он вдруг говорит:
- Ты, наверное, сыта после деревни? Ведь не голодная же ехала?
Кровь бросилась в голову. Чувствую, что глаза заблестели ненавистью, и прячу их.
- Да, сыта.
- Ну, вот и хорошо. А мы тут голодаем.
Отрезал и завертывает хлеб в газету. Потом убирает в карман.
Смотрю из-под ресниц, как он двигает исхудалыми пальцами, и больно за него, и жаль его, и - ненавижу. Как страшно он изменился! Какими скупыми движениями завертывает хлеб в бумагу. Как неприятно сует его в карман.
- Ну-ка, пойдем спать.
Опять он смотрит на меня как будто ласково, а мне вдруг стало страшно. Спать с ним в одной комнате? Господи, да я боюсь его теперь! И еще эти вши...
- А вы где спите, папочка?
- Да у себя в комнате. Разве ты не была? Пойдем, покажу.
Изумленно взглянула на него. Еще новая черта: лицемерит со мной. Разве он забыл, что комната заперта?
Вошли.
С ужасом переставляю ноги по полу. Наверное, тут все вши. По углам стоят две кровати. Ага, мне, значит, негде.
- Папочка, тут негде. Я не буду беспокоить вас, я лучше у Тони.
- Не валяй дурака, там тоже негде.
- Да я на полу у них устроюсь.
- Говорят тебе: не болтай глупостей. Ложись, где велят.
Тон грозный. Он рассердился не на шутку. Пожалуй, и выгонит. Теперь можно всего ждать.
Мне освободили одну кровать, а сами легли вместе.
Через десять минут папа тяжело и неприятно храпит. Я лежу, уткнувшись в подушку лицом и горько плачу. Господи, Господи! Вызвал меня в Петроград. Говорит, хлеб нужно зарабатывать самостоятельный. Не дал даже окончить пятого класса гимназии. Оторвал от школы грубо, безжалостно. Трех недель доучиться не позволил. В деревню писал, что все на его шее сидят. А какой стал скупой, вшивый, черствый! Александра голодом морит. И меня будет, если скоро не поступлю на место.
Уже засыпая, слышала через стену, как пришел Тонькин Митюнчик. Он мой брат. Ему двадцать лет. Я его не очень люблю.
Потом за стеной долго говорили о чем-то. Упоминали мое имя. Я не расслышала - почему, но сердце сжалось и заныло тоскливо. И вдруг, как плетью по обнаженному мясу, хлестнула фраза, осторожная, но ясная:
- Хоть бы поскорее вшивые убирались. Еще матка приедет, совсем жрать нечего будет.
И сразу завозился спящий папа. Неужели он слышал все за стеной и мои слезы?
А по темноте уже сонно пополз его страшный, глухой голос:
- Комнату завтра запирать не буду... Смотри.
Колючее отвращение забегало по телу. Даже ноги свело, и судорожно стиснули зубы подушку.
Господи, какой ужас! ужас! ужас!..
26 апреля.
А ночью снились голубые сны.
Снился Сергей Френев. Опять провожал всю дорогу до Вологды. Потом прощальный поцелуй после третьего звонка. Бросилась на грудь и бессвязно бормотала:
- Сергей, Сергей, не думайте дурно о мне. Через два года я буду вашей женой.
А он смотрел так нежно, нежно. Поцеловал только в лоб и сказал грустно:
- И ты не забывай меня, маленькая Фея. Не забудешь? Нет?
- Нет, нет, Сергей, никогда!
Он соскочил на ходу. Долго стоял и махал фуражкой. И все во мне играло:
- Он любит, любит меня, почти девочку, с моими маленькими косичками!
Проснулась оттого, что кто-то тянул за волосы.
- Феюсенька, тавай...
Встрепенулась и вижу Тамарочку. Тянет меня за волосы, да и все тут.
Вскочила радостная. Зацеловала Тамарочку и вдруг вспомнила все вчерашнее.
Лихорадочно пересмотрела белье. И в самом деле: две, две... Ну, слава Богу, еще не так много. Тонька, по обыкновению, преувеличила. Скажу ей, чтобы не врала.
На столе лежит ломтик хлеба. Это, очевидно, моя утренняя порция. Однако какая маленькая. С'ела, и, как будто, ничего. Если так каждый день, то будет не особенно сладко.
Оделась и бегу к Тоньке в комнату.
- Ты что же меня напугала? Только две...
- Две? Ну, ладно, покажу после чая.
Я знаю, почему меня Тонька и сегодня угощает чаем: пока я не на службе, мне придется няньчиться с Тамаркой. Она сама служит в почтамте, и у ней то утренние, то вечерние занятия. Митя тоже служит в почтамте. У него занятия утренние. Он уже ушел.
После обеда Тонька ведет в папину комнату. Тамарочка бежит тоже.
- Смотри.
Она не глядя водит двумя пальцами по шерстяному одеялу и через секунду вытаскивает крупную, серую вошь.
- Видишь? Ну, что?
Лицо ее искажается. С сладострастным напряжением в глазах давит вошь на полу.
Я - ни жива, ни мертва. Тонька поворачивается и говорит торжествующе:
- Вот каких кобыл завел.
- Тоня, не надо, не надо, я не могу.
Мы и не заметили, как Тамарочка подошла к самому одеялу. Подошла и кричит:
- Ой, безыт, безыт!..
В три часа Тонька собралась на службу. Уже в шляпке, она что-то долго ходит вокруг меня. Вижу: хочет что-то сказать и не решается. Ага, говорит!
- Ну, оставайся с Богом, береги детей. И вот еще что, Митюнчик никуда сегодня ходить не должен и... если пойдет, спроси - куда?.. И заметь, в какое время.
Говорит, а глаза не смотрят на меня. Куда-то в сторону. Фу, чорт, да она ревнует его! Еще не легче. Как это низко! Я не стала бы ревновать, если бы у меня был муж. Прямо сказала бы: "раз мы различны - разойдемся". Мне противно на нее смотреть, и не знаю, что сказать. А она опять говорит:
- Ну, так сделаешь?
Я тоже не смотрю на нее, но сквозь зубы отвечаю:
- Ладно, ладно, иди.
Ушла и сразу за ней явился Шура. При дневном свете вид у него еще больше измученный, робкий. Под провалившимися глазами тени. Что-то теплое потекло по сердцу. Говорю ему мягко:
- Ну, как твои дела?
Шура посмотрел как-то боком.
- Послезавтра на службу, младшим дворником в "Европейскую" гостиницу.
- Слава Богу. А какую карточку будешь получать?
- Ударную, 3/4 фунта хлеба... Ах, Фея, если бы ты знала, как хочется есть!..
Сказал и нахмурился. Потом отвернулся в сторону. Потом опять посмотрел на меня. Глаза сделались, как у ребенка, - жалобными, просящими. Но где же? У меня самой ничего нет. Наверное, он думает: "привезла хлеба из деревни и спрятала где-нибудь"...
- Да что же я тебе дам? Ничего нет.
- Папа разве тебе ничего не оставил?
- Ничего. Ах, подожди... кажется, что-то видела в кухне на окне. Пойдем вместе, посмотрим.
На окне нашли вареную свеклу и картошку. Обрадовалась страшно, но смотрю: свекла полугнилая, а картошка мерзлая. Ах, папа, папа... Верно Тонька говорила: гноит продукты. Какой скупой! Противно даже. Говорю Шуре чуть не сквозь слезы: