Ирина все смотрела на это лицо и на мух, круживших около него. Она думала, что через два дня и у фон Гайера – если только его не зарыли или не отправили его труп в Германию – будет такое же бесформенное лицо. Подобная же участь постигнет лицо Костова через год-два. Да и самой Ирине не избежать того же исхода. Значит, жизнь – это лишь ничтожный миг, бледная искорка во мраке между рождением и смертью. Но тогда зачем ее так уродовать? Какая темная сила, какой злой рок сделали Бориса таким безмерно алчным и жаждущим власти, Костова – таким смешным рабом моды, а Ирину – такой холодной развратницей? «Никотиана»!.. Всему виной «Никотиана». Это она уродовала характеры, уничтожала собственное достоинство людей, подкупала их совесть, убивала их и покрывала все это дивидендами от своих акций. Л дивиденды превращались затем в новые акции, которыми она подкупала и разными способами убивала других людей. Итак, «Никотиана» была машиной для добывания денег, которая уничтожала людей. Она убивала не только рабочих, но и своих хозяев. Существование ее стало неразумным, вредным для человечества. После нее осталось громадное богатство, состоящее из недвижимого имущества, огромных партий табака и вкладов в банках, и оно должно было быть поделено всего лишь между двумя наследницами – вдовой старого Спиридонова и вдовой Бориса Морева – между двумя бездушными, эгоистичными женщинами. Чем можно было оправдать их существование? Богатство было необходимо им для того, чтобы промотать его за границей с любовниками.

Но тогда к чему было папаше Пьеру тридцать лет назад совершать свои торговые подвиги, выбрасывая болгарский табак на иностранный рынок; к чему было Борису Мореву губить свою жизнь, утраивая богатство «Никотианы»; к чему было Костову становиться любовником министерши и прожигать бессонные ночи за игрой в покер с продажными депутатами и журналистами; к чему было отзывчивой и ласковой молодой женщине отдавать свою любовь фон Гайеру, лишь бы увеличить поставки «Никотианы» Германскому папиросному концерну? И за что одного юношу бросили в тюрьму, где он умер от малярии, за что полицейские агенты расстреливали без суда руководителей большой стачки табачников, за что стачечники забросали камнями провинциального унтера? Нет, во всем этом было что-то чудовищное и бессмысленное, а исправить это можно было только тем способом, который Ирина видела прошлой ночью. А это означало крах «Никотианы», крах того мира, который ее создал.

И тогда Ирина поняла, что конец уже наступил. По она не почувствовала ни жалости к гибнущему миру, ни хотя бы смутной надежды на новый, грядущий. В душе ее зияла бездна равнодушия и пустоты.

Войдя в холл и увидев покойника, убранного цветами, Костов мягко проговорил:

– Значит, вы кое-что устроили… Это хорошо.

– Это Кристалло устроила. – объяснила Ирина. – Но я ее прогнала, потому что она безобразно воет.

– Да, она плаксива.

– Настоящая истеричка, если хотите знать… Ну, что говорят немцы?

– Немцев здесь больше нет… Они бежали. Оставаться в городе рискованно. Нам надо отправляться в путь сразу же после похорон.

– Да.

Ирина вспомнила тишину и сосны Чамкории.

– Виктор вернулся?

– Нет.

– Эта пьяная свинья ни на что не способна. Едва ли он найдет гроб.

Ирина промолчала. Ей хотелось спать. В ее сознании возникали смутные, пронизанные печалью образы Чамкории. «Сейчас там прохладно, – думала она. – В светлую ночь над лесами мерцают холодные звезды, а ранним утром воздух пахнет смолой».

Костов с шумом открыл застекленные двери веранды. Сверкнула синева залива, и снаружи, как из парового котла, в комнату хлынула горячая влага, которая немного развеяла противный трупный запах. Костов спросил:

– Вы видели девочку?

– Девочку? – Ирина бросила на него рассеянный взгляд. – Какую девочку?

– Аликс!

– Ох, простите… Сейчас пойду проведаю ее.

Она зажгла сигарету и стала лениво подниматься го лестнице. Костов остался возле покойника. В комнате Аликс сидели врач-грек и Кристалло. Девочка была без сознания. Она лежала совершенно неподвижно, почти не дыша; взгляд ее помутневших сапфировых глаз тоже был неподвижен. Пульс еле прослушивался. Ирина выпустила горячую сухую ручонку. Врач немного говорил по-немецки и объяснил ей, что положение безнадежно.

– Да. – В голосе Ирины не было и следа волнения. – Это осложнение всегда так кончается.

Она вспомнила, как десять лет назад работала с профессором по внутренним болезням над подобными осложнениями тропической малярии и основательно изучила литературу по этому вопросу на французском, немецком и английском языках. Потом подумала: если бы она по-настоящему заботилась об Аликс, можно было бы попытаться спасти ее, испробовав другие методы лечения, неизвестные даже немецким военным врачам… Скованная ленью и равнодушием, Ирина, однако, не раскаивалась: Аликс умрет, думала она. Сейчас уже поздно и бесполезно что-нибудь предпринимать.

Спустившись вниз, она застала в холле Виктора Ефимовича, который привел нищего греческого попа в грязной рясе. На улице ожидал расшатанный катафалк, запряженный тощими клячами, а рядом стояли худой изнуренный пономарь – под стать попу – и два мальчика, один из которых держал крест, а другой – вылинявшую хоругвь. Вскоре извозчик привез некрашеный, наспех сколоченный гроб. Священник и Виктор Ефимович не смогли найти гроба получше, хотя обошли несколько магазинов и настойчиво уверяли, что хоронить надо богатого и знатного человека. Гроб был сколочен из старых, полусгнивших, но заново оструганных досок.

Когда покойника перенесли на катафалк, Ирина вздохнула с облегчением; наконец-то она избавится от зловонного трупа. Такое же облегчение почувствовали Костов, Кристалле, греческий врач, сидевший в комнате Аликс, а может быть, и соседи, так как невыносимый трупный запах проникал и в их окна. Генеральный директор «Никотианы» даже после своей смерти продолжал отравлять воздух живым.

Похоронная процессия медленно двигалась к кладбищу. Впереди шли мальчики с крестом и хоругвью, за ними священник, размахивая кадилом и замогильным голосом отпевая мертвеца, потом катафалк, который везли тощие клячи. За катафалком следовали Ирина и Костов. Эксперт взял вдову под руку. Он не успел переодеться в черный костюм и только приколол к лацкану пиджака полоску крепа. Позади тащился фаэтон, в котором привезли гроб, а в фаэтоне сидели Виктор Ефимович и пономарь. Больше никто не провожал останки генерального директора «Никотианы». Во всей процессии было что-то безобразное и тоскливое, а гнусавое пение попа, зной, пыль и лазурное небо, в котором сияло жгучее солнце, усиливали это впечатление. Похоронная процессия миновала площадь, пустую и раскаленную в эти часы полного затишья, когда ни с суши, ни с моря нет ни малейшего дуновения ветра. Магазины были заперты, в тени потягивались и зевали собаки. Изредка какой-нибудь прохожий пересекал улицу и исчезал, испуганный не то жарой, не то безлюдьем, не то еще чем-то. В городе было тихо и вместе с тем тревожно. Безмолвие нарушали только гнусавое пение попа да серебристый звон кадила. Миновав площадь, процессия свернула на главную улицу. Здесь магазины тоже были заперты, над мостовой и безлюдными тротуарами струился горячий воздух. Вдруг на верхнем конце улицы появился болгарский патруль из шести солдат в касках, шортах и с красными ленточками на груди. В казармах уже совершился бескровный переворот. Солдаты просто-напросто отстранили командиров, поставив на их место своих товарищей, но сохранили дисциплину, что указывало на силу партийных ячеек, действовавших в казармах. Они взяли власть, чтобы передать ее красным греческим отрядам ЭАМ, а не фашистским бандам, которые готовили резню болгар. И в этом солдат поддерживали массы греческих рабочих-табачников. Солдат сопровождал какой-то штатский в кепке и с красной ленточкой – очевидно, местный житель. Когда патруль поравнялся с катафалком, Костов спросил:

– Что происходит, ребята?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: