После облавы в рабочем квартале воцарился страх. Безработица и голод временно отступили на второй план. Мужчины угрюмо здоровались друг с другом, женщиеы перестали ссориться по пустякам, дети притихли. На всех лицах было написано «провал» – слово, означающее аресты, допросы, избиения, разгром целой партийной организации – всего, что было создано. Распространялись разные слухи: одни говорили, будто во время облавы какая-то женщина была застрелена при попытке перейти вброд реку; другие, наоборот, утверждали, что ей удалось скрыться. И только немногие, получившие сведения из партийных источников, узнали, что случилось самое страшное: ее задержали и подвергли зверским истязаниям в полиции.

Круглые сутки по узким уличкам рабочего квартала сновали конные патрули в касках и блестевших под дождем резиновых плащах. Безработные часто собирались небольшими группами на перекрестках. Между ними и патрульными возникали перебранки.

– Эй вы, сукины дети! – кричали патрульные. – Опять собрались?

– А что?… Разве запрещено разговаривать? – спрашивали рабочие.

– Разойдясь, а то всех заберем!

– Забирай, коли стыда нет! – возражал какой-нибудь щуплый старенький тюковщик с пожелтевшим лицом.

Патрульные, угрожающе подняв плети, наезжалп на людей.

– Болтай там! Тоже философ!

Народ расходился, не торопясь, как будто по собственному желанию. Патрульные грубо понукали людей, но никого не били. Какая-то неведомая сила заставляла их в отсутствие начальства исполнять своп обязанности спусти рукава. Все они были выходцы из голодных горных селений, где па тощих полях над осыпями вызревали только рожь да гречиха.

Общинное управление вздумало расширять водопроводную сеть – и как раз когда пошли дожди. В квартале появились какие-то неизвестные люди и начали рыть траншею, браня полицию и настойчиво стараясь завязать разговор со складскими. Те отворачивались от них с презрением, сразу поняв, что это провокаторы. Землекопы ушли, не закончив работы, и ни один техник не явился, чтобы исправить водоразборную колонку.

Но оторопь и оцепенение, охватившие рабочий квартал в первые дни после облавы, были только кажущиеся. Немедленно пришли в действие скрытые партийные резервы, были нанесены контрудары, назначепы лица, которым предстояло заменить теперешних руководителей в случае их ареста. Антиправительственная агитация усилилась, причем ее вели люди, которых до сих пор и не подозревали в принадлежности к коммунистической партии. Все активисты получили от инспектора приказ утром и вечером приходить расписываться в околийское управление. Полиция производила ночные проверки в их домах. Инспектор хотел во что бы то ни стало найти виновников. Но активисты не поддались панике. Ни один из них не скрылся, не перешел на нелегальное положение, так как это могло навести инспектора на след.

Пока активисты послушно и аккуратно расписывались в участке, в разных местах происходили события, от которых у околийского начальника глаза на лоб лезли. Кто-то поджег сено, купленное с торгов полицейским эскадроном у одного из местных кулаков. Правда, это сено не вывезли в город и не заприходовали, поэтому убыток понес продавец. Но самый факт произвел сильное впечатление. На стенах домов и учреждений появлялись дерзкие коммунистические лозунги, причем их трудно было стереть, так как они были написаны масляной краской или выцарапаны большим гвоздем на штукатурке. Однажды утром на крыше гимназии все увидели красный флаг. Неуловимые ремсисты подбрасывали во дворы листовки с воззваниями.

– Все ваши труды насмарку, господа, – видно, не там копаете! – язвил кмет по адресу околийского начальства.

В город прикатил на автомобиле начальник областного управления. Это был важный надутый толстяк, который слушал доклады, погрузившись в загадочное молчание, чтобы вызвать у подчиненных трепет, необходимый для поддержания дисциплины. Перекусив и хорошенько отдохнув в доме первого здешнего адвоката, он созвал на совещание представителей местной администрации. Полицейский инспектор, со свойственной ему хитростью и умением уклоняться от ответственности, умыл руки, объяснив царящее в околии нервное напряжение прочесыванием рабочего квартала, произведенным но приказу околийского начальника.

– Я был против этой облавы, – заявил он. – Не следовало ради задержания какого-то незначительного коммунистического активиста возбуждать и дразнить восемь тысяч рабочих – ведь в зимнее время они особенно раздражительны… Борьба против коммунистов требует большого такта.

Околийскнй начальник – вспыльчивый майор запаса, дрожащий за свое место, – злобно перебил его:

– Что вы называете тактом?… Бездействие и танцы в клубе?

– Нет! – холодно ответил инспектор. – Такт – это продуманность действий и их целесообразность. А что касается танцев в клубе, – добавил он с легкой снисходительной улыбкой, – то они не более предосудительны, чем ежедневное посещение пивной «Булаир».

– Я требую, чтобы вы объяснились! – вскипел майор запаса.

– Вам объяснят в другом месте, – отрезал областной начальник.

И снова погрузился в загадочное молчание.

Результатом этого молчания был присланный в город спустя два дня длинный циркуляр, в котором областной начальник давал указания, как поддерживать порядок is околии. Написанный высокопарным казенным слогом, он был похож на программную речь нового премьера л содержал скрытые угрозы по адресу рабочих.

Околийский начальник перестал беспокоиться за свое место и стал по-прежнему просиживать вечера в пивной «Булапр», а полицейский инспектор сшил себе штатский костюм и в нем продолжал посещать танцевальные вечеринки в военном клубе.

Лила со дня на день ждала ареста. Она уже обдумала, как ей вести себя: она будет категорически отрицать свое участие в какой бы то ни было партийной деятельности и связь с кем бы то ни было. За ее спиной – городской комитет, Реме, вся система партийных ячеек в квартале и на табачных складах. Провал необходимо предотвратить – хотя бы ценой неописуемых мук, ценой полного самоотречения.

В эти тяжелые дни она большей частью сидела дома. Ходила только расписываться в участок да в читальню за книгами. Она читала с утра до вечера, сидя у окна, пока ссиый свет ненастного зимнего дня не превращался в ночной мрак, потом зажигала лампу и брала в руки вязапье. Вздрагивала, услышав шаги случайных прохожих. Ночью просыпалась от малейшего шума и в испуге думала, что вот уже идут ее арестовывать. Но первый приступ страха переходил в холодное спокойствие, мрачное волпепие – в уверенность в себе, рождающую надежду на жизнь. Однако из этой надежды, возвращавшей ее к обычному состоянию, снова рождался страх. Ведь волю Варвары в любой день, час, минуту могли сломить, а героизм мог обернуться предательством.

Но время шло, колебания между страхом и надеждой продолжались, а ничего особенного не происходило. Выпал снег и опять растаял, превратив улички в канавы, полные грязи и мутной воды. Короткие декабрьские дни перемежались длинными тревожными ночами. Утро начиналось белесым рассветом и густым туманом, который к обеду рассеивался, а к вечеру сгущался снова. Накопленные за лето деньги подходили к концу. Семья Шишко начала экономить провизию и топливо. Лила похудела, осунулась. Женственная мягкость, которая светилась в ее глазах и звучала в голосе, когда она разговаривала с родителями, теперь, казалось, исчезла навсегда. Она говорила мало, отрывисто, четко. Черты ее бледного лица застыли в неподвижном, ледяном напряжении, глаза глядели пронизывающе.

Мать Лилы бродила печальной тенью. Она то и дело жаловалась, все к чему-то прислушивалась, тихонько проклинала полицию и хозяев. Л то вдруг начинала суетиться, прибирать в доме или чистить и штопать одежду Лилы, как будто дочь превратилась в беспомощную маленькую девочку и не в состоянии была делать это сама. Шишко похудел, стал нервным и раздражительным, ссорился со своим шурином – социал-демократом. Его мучил страх потерять единственное свое дитя. Шурин понимал это и, хоть и спорил с Шишко о политике, терпеливо продолжал давать ему работу в своей мастерской.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: