Повторяю, я вовсе не хотел, чтобы мое решение было понято как окончательное, но обстоятельства решили за меня. Я отказался от своего прихода в Балтиморе, где мне очень хорошо платили, и отправился в Нью-Йорк - посмотреть, как там обстоят церковные дела. И представьте, преуспел сверх всяких ожиданий. Я выбрал самые лучшие из своих старых проповедей, которые были давно всеми забыты, и раз в неделю произносил какую-нибудь из них в здешней церкви Благовещения. Дух этих старинных проповедей ожил и заиграл, проникая в сердца верующих, как доброе, старое вино, вливающее новые силы в усталое тело. Успех был невероятный. А когда еще вдобавок пришел призыв из Сан-Франциско, как нельзя более своевременный, акции мои и вовсе поднялись. Все сразу оценили мои достоинства. Представители одной церковной общины предложили мне 10 000 долларов в год, а также решили купить для меня церковь св. Георгия-великомученика в верхней части города или выстроить новый храм - как мне будет угодно. Дорогой Марк, я договорился с ними на этих условиях, ибо знаю, что ни одна из малых птиц не упадет на землю без воли Отца нашего; впрочем, что бы ни случилось, я и сам не пропаду, пока цены на хлопок держатся на нынешнем высоком уровне. Понимаете, я отчасти связан с хлопком, и это одна из причин, почему я не рискую уехать из Нью-Йорка. Я вложил некоторый капитал в хлопок; дело пока новое, и хозяйский глаз необходим.
Впрочем, время летит, Марк, что поделаешь, и мне пора кончать свое послание. "Прощай, прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!" Но я такого друга никогда не забуду!
Ваше искреннее участие в моих делах; Ваша замечательная изобретательность, подсказавшая Вам написать церковному совету, чтобы заставить его раскошелиться; Ваша гениальная находчивость, с которой Вы выдали свои письма за мои и, стремясь расположить ко мне церковный совет, заявили, что намерены писать за меня проповеди; Ваша царская щедрость, побудившая Вас предложить мне носить Ваши рубашки и сделать общими остальные предметы туалета, принадлежащие каждому из нас; Ваше сердечное обещание, что Ваши друзья полюбят меня и будут оказывать мне столь исключительные услуги; Ваше радушное приглашение разделить с Вами великолепный особняк - все это вызывает во мне самые нежные чувства, и вызывает не зря, дражайший Марк! Я буду вечно молиться за Вас и сохраню память о Вас в своем благодарном и растроганном сердце.
Еще раз примите, талантливый друг, горячие слова благодарности и наилучшие пожелания от Вашего покорного слуги
его преподобия доктора Беркута".
Здорово пишет, а?
Но когда епископ употребляет недозволенные выражения и развязно признается, что предпринимает какие-то шаги с целью "набить себе цену", не перекладывает ли он с удивительной ловкостью ответственность на плечи смиренного грешника?
И далась же ему на старости лет эта дурацкая острота о птенцах! Если он будет все время ее вспоминать и потому возомнит себя редкостным умником, то чего доброго в скором времени потребует себе такое жалованье, какое разорит любую церковь! Впрочем, раз ему так это нравится и он действительно считает свою шутку великолепной, не стану развеивать его иллюзии, не буду лишать его радости. Между прочим, мне это напомнило статью редактора журнала "Харперс", напечатанную года три тому назад, в которой он просил читателей быть снисходительными к безобидному тщеславию жалких писак, возомнивших себя талантами. Собственные произведения кажутся им бесподобными, говорит редактор и добавляет: "А разве бедняга Мартин Фаркуар Таппер не носится со своими пошлостями, воображая, что это поэзия?! Вот именно! Пусть и епископ носится с шуткой собственного изобретения и воображает ее квинтэссенцией юмора.
Но интересно знать, что это за таинственная церковь св. Георгия-великомученика? Впрочем, епископ не настроен полностью доверять даже св. Георгию-великомученику и подвергать риску благополучие своих птенцов,- он благоразумно ориентируется на хлопок. Пожалуй, он прав. На бога надейся, а сам не плошай.
А каково ваше мнение насчет заключительной части его письма? Не кажется ли вам, что он хватил через край, как говорят в подобных случаях грешники? Неужто вы поверили, что за этими трескучими фразами кроется искренность? Поверили, да? А я вот не знаю: столь сильные прилагательные, чересчур сильные,- иногда мне чудится в них этакий легкий оттенок иронии. Но нет, едва ли! Вероятно, он в самом деле полюбил меня. Зато если бы я убедился, что преподобный юморист упражняется на мне в остроумии, я бы ему больше никогда в жизни не стал писать. Он заявляет, что меня "ждет награда на том свете",- нет, уж это вовсе не по мне!
Но он обещает молиться за меня. Что ж, для моей персоны нет ничего полезнее, и ему не найти, пожалуй, более благодарного грешника, чем я. По-видимому, я попаду под рубрику "прочие грешники"; конечно, я не лучше любого другого грешника и не вправе претендовать на особое внимание. Сперва они молятся за свою конгрегацию, знаете ли,- весьма энергично; потом - с умеренным пылом - за другие религии; потом за ближайших родственников своей конгрегации; потом за дальних родственников; потом за общину; потом за свой штат; потом за государственных деятелей; потом за Соединенные Штаты; потом за Северную Америку; потом за весь американский континент; потом за Англию, Ирландию и Шотландию, за Францию, Германию и Италию, за Россию, Пруссию и Австрию; потом за жителей Норвегии, Швеции и Тимбукту; за жителей Сатурна, Юпитера и Нью-Джерси; к концу поминают в молитве негров, индусов, турков и китайцев; а когда фонтан милосердия уже окончательно иссякнет и станет сух, как ведро из-под золы, они вытряхивают со дна оставшуюся пыль на нас бедняг, "прочих грешников".
Не очень-то справедливо, правда? Считаясь, в общем, пресвитерианином, я числюсь среди прихожан одной из главных пресвитерианских церквей, и потому мне иногда приходится стоять с благочестивым видом, опустив глаза и положив руки на спинку передней скамьи; некоторое время я сосредоточенно слушаю, затем начинаю переминаться с ноги на ногу, закладываю руки за спину, выпрямляю стан и принимаю торжественный вид; затем скрещиваю руки на груди, выгибаю шею и принимаюсь печально смотреть вперед; потом украдкой поглядываю на священника, перевожу взгляд на публику, становлюсь рассеян и вдруг ловлю себя на том, что считаю, сколько в церкви кружевных чепцов и сколько плешивых голов; потом начинаю интересоваться, какая часть присутствующих клюет носом, а какая бодро внемлет проповеди; потом лениво пускаюсь в догадки, сумеет ли жужжащая муха, ползущая вверх по стеклу и то и дело соскальзывающая вниз, когда-нибудь добраться до своей цели; в конце концов надоедает и это, и я погружаюсь в тоскливую дрему,- но тут как раз священник доходит до моего ведомства и вновь приводит меня в состояние бодрствования и возрождает во мне надежды добрым словом по адресу несчастных "прочих грешников".
А иной раз мы оказываемся и вовсе забытыми и уходим несолоно хлебавши; в таких случаях я вспоминаю одного маленького мальчика из простой семьи, питавшего страсть к горячим пышкам; как-то у них был гость, и мать сказала мальчику, что он получит все пышки, какие останутся после ужина, если не подойдет к столу и будет вести себя тихо и примерно; мальчик следил за гостем, который с аппетитом уплетал пышки, пока предчувствие в его душе не переросло в ощущение катастрофы, и он закричал: "Вот вам, я так и знал! Я с самого начала знал, что так будет! Чтоб мне не сойти с этого места, если он не жрет сейчас последнюю пышку!"
Но я, однако, не жалуюсь - ведь очень редко индусы, турки и китайцы получают в награду все пышки и оставляют нас, "прочих грешников", голодными. Правда, они нередко засиживаются за столом, и мы порядком устаем в ожидании своей очереди. Ну а что, если поубавить красноречие? Что, если испрашивать отдельное благословение только на свою конгрегацию и свою общину, а потом горячо помолиться за всех остальных, за всю вселенную сразу? Не лучше ли было бы принять за образец простоту, лаконичность, красоту и ясность молитвы "Отче наш"? Впрочем, я, кажется, забираюсь в сферы, не подлежащие моей юрисдикции.