Вздохнул, сказал:
— В чем грешен яз? Разве что желал вольным землю обихаживать, жену заиметь и детишек…
Отвернулся Акинфиев, украдкой стер слезу, но Берсень заметил:
— Не горюй, Артамошка, рано или поздно, а прощаться с жизнью придется… Коли встречу на том свете Болотникова, поклонюсь от тебя. — Прислушался: — Кажись, волки воют?
— Нет, то ветер гуляет в башнях.
— А-а… Как жизнь прожил? Да и была ли она, Артамошка?
— Была, Федор, и не впустую жил ты, ядрен корень, не перекати-полем тебя по земле гоняло — добра людям искал.
— Пусть меня Всевышний и народ судит…
К полудню Берсеня не стало.
В субботнюю ночь перед Сырной масленой — на Руси ее сыропустной звали — до самого рассвета Голицын не сомкнул глаз. Всякие кошмары снились: то в ссылку его увозят, а то еще хуже — из пыточной на казнь волокут. Все, какие знал, молитвы сотворил князь, ан бесполезно. Василий Васильевич себя на чем свет бранил: зачем с заговорщиками связался? Вишь, царства взалкал!
С вечера зашли Грязной и Сумбулов, объявили: завтра после заутрени начнут.
— Ты, князь Василий Васильевич, подмогни. Коли чего, холопов выставь.
Посмотрел Голицын на окошко: засерело небо. Покликав челядинца, принялся облачаться. Конечно, Василий Васильевич своим холопам ничего не наказал: еще неизвестно, к кому перетянет…
По улице Голицын шел не торопясь, важно выпятив распущенную бороду, опираясь на посох. Обгонявшие мужики кланялись князю. Нос у Василия Васильевича покраснел от мороза, под катанками снег поскрипывал, однако под длинную, до пят, соболиную шубу холод не доставал.
Насупил брови Голицын, глаза опустил — никого не замечал.
В Китай-городе лавкам тесно, стоят в беспорядке, деревянные, малые, в иной и купцу с товаром не развернуться. До смуты в Китай-городе торг кипел бойкий, гости со всех земель приезжали и приплывали, не то что ныне.
Голицын в Китай-город вступил, когда еще ни одна лавка не открылась. Опущены железные решетки, навешаны хитрые замки. Расходились караульные, уводили лютых псов. Те рычали, рвались с поводков.
На Соборной площади Кремля редкий люд расходился по церквам. Голицын направился в Благовещенский собор. Тревога не покидала его и в час службы… Поблизости молились Куракин и Лыков с семьями, позади стояли Иван Никитич Романов с боярыней, а впереди, у самого алтаря, — царевы братья Дмитрий и Иван с женами, еще не ведая, что случится вскорости.
А на торгу уже толпа. Грязной с Сумбуловым и иными московскими и рязанскими дворянами, пошумев, рванулись в Кремль с криком:
— Не желаем царем Шуйского, прогоним Василия!
— Голодом заморил, до самой Москвы воров допустил!
— Люди, где патриарх? Нехай отречение у Василия примет!
— Созывай бояр!
К Голицыну тихонько подступил князь Гагарин, шепнул:
— Народ возмутился!
А у самого губы трясутся, побледнел. Куракин покосился. Гагарин вышел, но Голицын не спешил. Когда же на площадь выбрался, толпа уже вела патриарха, бранилась, пинала Гермогена.
— Прими отречение от Шуйского! Не желаем его на царстве!
Перепуганные бояре из собора не высунулись. Те, какие в передней дворца топтались, успели по домам разбежаться, а оттуда нарядили гонцов в полки, что стояли на Ходынке, дабы они торопились в Москву люд смирить.
Тянет толпа патриарха, седые космы растрепались, шелковая ряса по шву лопнула. Грязной с какого-то мужика тулуп сорвал, накинул Гермогену на плечи:
— Не ершись, владыка, народ тебя добром просит.
— Не принуждай! — брызгал слюной тщедушный патриарх. — Смутьяны, с ворами заодно! От церкви отлучу!
Мужик, с какого Грязной тулуп сорвал, крестился: ну как и впрямь отлучит?
Голицын на все взирал молча, а Гагарин увещевал:
— Не перечь, владыко, заставь Шуйского отречься. Собором Земским царя изберем.
— Николи! — негодовал патриарх и потрясал рукой. — Гнев человека не творит правды Божией! Забыли Священное Писание? Прокляну!
Тут из Кремля с шумом новая толпа привалила:
— Куда Шуйский запропастился? Нигде нет!
— Айдате искать! — раздался голос Сумбулова.
Оставив Гермогена, толпа кинулась во дворец, а патриарх, грозя взбунтовавшемуся люду, направился в свои палаты. Мужик шел следом, канючил:
— Владыко, верни шубу.
— Возьми и изыди! — взревел патриарх, сбросив с плеч тулуп…
Толпа рыскала по дворцовым покоям, искала Шуйского, а он забился в чулан у стряпухи, дрожал, перепуганный. К обеду прискакали из полков верные Василию дворяне, разогнали мятежников…
Тем же днем, еще засветло, несколько десятков дворян, а с ними и князь Гагарин отъехали в Тушино.
Голицын остался в Москве: против Шуйского он не кричал, патриарха ни к чему не принуждал, а что взирал на бесчинства, так в том нет его вины.
И месяца не минуло, как Шуйский еще от первого заговора не отошел, а стольник Василий Иванович Бутурлин написал донос на Ивана Федоровича Клык-Колычева и в нем винил боярина в злом умысле против государя.
Схватили окольничего — и в пыточную… А в канун Вербной на Торговой площади казнили Крюк-Колычева. Взошел дьяк Разрядного приказа на Лобное место, лист развернул, вины боярина перечислил, потом знак палачу подал:
— Приступай, кат!
Подступили нижегородцы к Мурому, но с острога пальнули пушки и пищали, полетели стрелы. Остановились ратники, а со стен муромцы зубоскалят. Велел воевода нижегородский Алябьев повесить князя Семена Вяземского и Тимоху Таскаева на виду всего Мурома. Присмирели муромцы: крут нижегородский воевода. А сам росточка малого, голова ровно казан на плечах.
Подъехал к стенам острога с бирючом. Тот голосистый, в морозном воздухе слова далеко разносятся:
— Эгей, муромцы, глазейте, как мы воров высоко честим, все едино — князь ли, атаман! И вас такое постигнет, коли повинную не принесете. — И указал на раскачивающихся на ветру Вяземского и Таскаева.
На стенах тишина. Воевода сказал бирючу:
— Пускай поразмыслят, а мы торопить не будем, — и отъехал от острога.
Отошли нижегородцы к Ворсле и Павлову, расположились на постой. Алябьев велел баню истопить; пока парился, прикидывал: острог хоть и мал, неказист, не то что каменные стены Нижнего Новгорода, но в нем стрельцы мятежные и рота литовцев… Но брать Муром надо: откроется дорога на Владимир… Однако и в Нижний Новгород ворочаться надо: грозят городу понизовые инородцы. Вот когда приведет в Нижний Новгород полки воевода Шереметев из Астрахани, тогда он, Алябьев, вместе с князем Федором Ивановичем пойдет на Москву, очищая по пути от ляха и литвы Замосковье…
Сутки простояли нижегородцы в Павлове и Ворсле, как прискакал из Мурома гонец с известием: муромцы прогнали из города литовцев и открыли ворота острога.
Нежданно заявился к Ивану Никитичу Романову Голицын. В сенях холоп помог снять шубу, принял от князя высокую соболиную шапку, хихикнул невпопад. Василий Васильевич его по лбу треснул:
— Почто скалишься, дурак?
Встретившему Романову сказал сочувственно:
— Наслышан, болеешь. Проезжал мимо, проведать решил.
— Хвори мои от раны, ко всему простудился.
— Вестимо, в молодые лета никакая простуда нас не брала, а ныне ветерок не с той стороны — и кашляешь. Молоко горячее на меду пей, боярин.
Сел в обтянутое сукном кресло с деревянными резными подлокотниками, пожевал губами. Романов гостя не торопил, ждал, когда тот сам разговорится, и уж никак не верил, будто тот заехал справиться о здоровье.
У Голицына под нависшими бровями хитрые глазки бегают. Спросил будто невзначай:
— Нет ли каких вестей от владыки? — И вздохнул: — Ох-хо-хо, митрополиту и тому покоя нет.
А Ивану Никитичу Романову и без того тошно. Известие о том, что брат в Тушине, повергло его в смятение. Сколько раз, бывало, в беседах один на один Филарет поучал брата, чтобы не вздумал податься к самозванцу, но и Шуйского не поддерживал. А тут, надо же, сам в Тушине оказался…