Подцепив кусочек груздя, Гермоген похрустел, потом наколол капусты с луком. Ел нехотя, без аппетита. Не столько трапезовал, сколько думал. Неустройство земли Русской — забота Церкви Православной. Слаб царь Василий, слаб. Мало кто знал так Шуйского, как Гермоген. В душу ему не раз заглядывал. Видел царя в страхе и растерянности, в торжестве и величии. Коварен и лжив Василий, много у него недругов. Ему бы козней боярских остерегаться да на дворян опору держать.
Не за Шуйского страшится Гермоген: коли чего, царя Земский собор изберет, свято место пусто не бывает. Пугает патриарха, что самозванец на царство рвется. За ним по земле российской цепкой повиликой поползет вера латинская, и начнется распад государства Московского, кое складывается веками.
Ляхи и литва привели самозванца под стены Белого города, а с ними ксендзы с напутствием папы римского.
— Костьми лягу, а не приму веры латинской, не стану униатом, — шепчут бледные губы Гермогена.
И в памяти его всплыло далекое прошлое, как молодым еще отроком добирался до сказочной Греции. Море несло его в мир мечты, и когда попал на гору Афонскую, святую, Богом данную, и больше трех лет прожил в русском Пантелеевском монастыре, принял монашеский постриг. Здесь же языки греческий и латинский познал… Тому тридцать лет минуло…
Поднялся Гермоген, перекрестился. Стоявший за спиной послушник отодвинул кресло, помог выйти из-за стола. Патриарх посмотрел на отрока. Темноглазый, с пушком на лице и русыми, до плеч волосами. Вот таким Гермоген явился на гору Афонскую.
Послушник склонил голову. Патриарх благословил его и медленно, опираясь на высокий посох, направился в книжную хоромину.
Из Тушина в Москву Филарету дороги нет. Попытался митрополит отай отъехать, ан, едва в колымаге умостился, воротили. Заруцкий еще и пристыдил:
— Тебя, владыка, государь в патриархи возвел, а ты в бега пустился. Аль урок тверского архиепископа Феоктиста тебе не впрок? Васьки Шуйского дни сочтены, тогда и воротишься с царем Димитрием.
Филарету о тверском архиепископе напоминать не следовало, убили воры.
На Крещение удалось митрополиту передать письмо патриарху. Писал Филарет, как увезли его силком в Тушино и держат, приставив стражу, а самозванец еще и глумится, патриархом зовет, на что он, митрополит, сильно гневается…
Просил Филарет патриарха поминать его в своих молитвах, а страдания он терпит безвинно и на Бога не ропщет…
Первыми из Астрахани выступили стрельцы. Город покидали под вой стрельчих и молодок, шутки и смех гомонившего многолюдья.
Вышел из кремля в полном облачении митрополит с духовенством, благословил воинство на победу.
За стрельцами конные упряжки тянули огневой наряд с добрым запасом ядер и порохового зелья. Следом катил груженый обоз, а завершала конница астраханских дворян.
Выдвинув ертаул и боковые сторожи, полки двинулись к Царицыну. В тот же день от астраханского причала отвалила флотилия. Налегая на весла, корабельщики вывели ладьи на стрежень и, поставив паруса, медленно двинулись вверх по Волге.
Долго стоял Шереметев на замшелых, мокрых бревнах пристани, смотрел, как уходят суда. Речной ветер сеял мелкими брызгами, швырял в лицо, борода и усы сделались влажными. Вот и на последней ладье подняли парус, и князь-воевода уселся в крытый возок, последовал за войском.
Колокола сзывали к обедне, и звон повисал в небе голодной Москвы. В соборах и церквах малолюдно даже в воскресный день. И позабыты слова Священного Писания: «Давай алчущим от хлеба твоего и нагим от одежд твоих; от всего, в чем у тебя избыток, твори милостыни, и да не жалеет глаз твой, когда будешь творить милостыню!..»
По Богоявленскому мосту, перекинутому через речку Неглинную, княгиня Екатерина Шуйская вступила под своды кремлевских ворот; следом шла любимая холопка, сопровождавшая княгиню на богомолье. Шуйская обратила внимание на чахлую травинку, с трудом пробившуюся между плотно пригнанными булыжниками. Подивилась силе жизни.
В воротах столкнулась с Голицыным. На поклон князя едва кивнула. Василий Васильевич хмыкнул. Не честит его княгиня, ярится, завидев. Голицын посмотрел Шуйской вслед. Величава, не идет — лебедем плывет. Но очами зыркнет — ровно батюшка, Малюта Скуратов.
— Тьфу! — сплюнул Голицын. — Сатана, не человек был. В крови купался, собака лютая. При Грозном Иване первый опричник…
А Шуйская всю оставшуюся дорогу, пока и к собору дошла, проклинала Голицына. Люто ненавидела она князя. Неспроста люди говорили, Голицын с Молчановым и Мосальским Годуновых извели. Ее, Екатерины Шуйской, старшую сестру Марью, жену Бориса Годунова, и племянника, молодого царевича Федора, казнили… Кабы Васька Голицын появился у них, Шуйских, либо иная какая оказия случилась, уж она, княгиня Екатерина, не преминула бы подсыпать ему зелья ядовитого, дабы подох в муках. Да чтоб при издыхании она, Шуйская, присутствовала, любовалась, как враг с жизнью расстается, подыхает…
Ступив на каменную паперть Архангельского собора, прошептала:
— Прости, Господи, мысли мои греховные, но не отрекаюсь от них, ибо одолевает меня гнев праведный.
Из Кремля Пожарский вышел через Боровицкие ворота. Такое с ним случалось редко, разве что когда был чем-то озабочен и искал уединения. В который раз убеждался: у России нет государя, ответственного за ее судьбы. Назрела угроза польско-литовского вторжения. Сумеет ли Русь противостоять Речи Посполитой? О том Пожарский задал вопрос на Думе, чем вызвал среди бояр споры и удивление, но внятного ответа князь Дмитрий Михайлович не получил. Отмолчался и Шуйский. А зря! Вряд ли устоит Речь Посполитая от соблазна. У Шуйского на свеев надежда, да разве Карл любви ради рыцарей Скопину-Шуйскому дает? О том и Куракин на Думе сказывал…
Оказавшись за воротами, Пожарский остановился под тенистым дубом, вслушался в шум листвы, щебет птиц… Заботы уступили место грусти, размышлениям о бренности жизни, о преходящем и скоротечном человеческом бытии на земле, о неизбежном расставании со всем, что тебя окружает, как предопределенном Всевышним. Когда он настанет для него, Пожарского? Канет в неизвестность, и кто вспомнит, что было на этом свете и какое место отводилось ему.
Старые деревья, остатки древнего бора, что некогда шумел здесь, немые свидетели старины далекой. Если бы деревья могли заговорить, о чем поведали бы они князю? Вот этот дуб, могучий, кряжистый, сколько ему лет? Сто, двести? Он много повидал, еще больше услышал от своих предков… Стучали топоры на холме, московиты рубили первый, бревенчатый, Кремль… А может, начали бы деревья свой рассказ с того, как стояло здесь, на Москве-реке, село бояр Кучковых, да захватил его князь Юрий Долгорукий…
Поведали бы они и о тех горьких летах, когда въезжали в Кремль хищные татарские баскаки, а хитрый князь Иван Данилович Калита гнулся перед ними и льстиво улыбался.
Почудилось Пожарскому, будто шепчет ему кряжистый дуб, а о чем, не разберет. Прислушался. Да о том времени, как внук Калиты великий князь Дмитрий Иванович велел ставить каменный Кремль. Со старанием и любовью возводили его московиты. Стенами высокими с башнями устрашающими, ходами потаенными огородилась Москва. Под защиту Кремля и его бойниц-стрельниц льнули городские посады: ремесленные, торговые, воинские, деревни и села…
В трудную годину распахнулись кованые кремлевские ворота, и повел князь Дмитрий Иванович полки московские и ростовские, владимирские и ярославские, дмитровские и иных городов российских на поле Куликово, к славе и бессмертию. И назовет народ великого князя Дмитрия Ивановича именем почетным «Донской»…
На глаза Пожарскому попалось деревцо-прутик, что росло у тропинки. Видать, начало расти в смутную пору, выдюжило — не растоптали, не сломали…
Година смутная! В считанные лета повидал седой Кремль царей Бориса Годунова и сына его Федора, первого самозванца Лжедимитрия и Василия Шуйского. Рвется в Кремль второй самозванец! А сколько их, лжецарей и лжецаревен, бродило по Руси, потрясая устои государства, вводя в соблазн и короля Речи Посполитой, и короля свеев. И все на поживу рассчитывают. Мыслят, нет согласия и порядка на Руси — некому и защитить ее. Ужли так будет?..