Надвигалась ночь, когда Никишка добрался к Москве. Едва в Земляной город въехал, как закрылись городские ворота. Перекликались караульные, лениво перебрехивались собаки: в Земляном городе начинают — в Китай-городе откликаются.

Темнело быстро. Подбился в дороге конь, устал и Никишка. В Белом городе расслабился, опустил повод, голову на грудь уронил. Тут и подстерегли Никишку. От забора метнулись трое. Один коня за уздцы перехватил, а двое Никишку с седла стащили, чем-то оглушили и поволокли как куль.

Очнулся Никишка — лежит он в клети. Сыро, холодно. Озноб колотит, и мысли лихорадочные: где он, куда притащили? Ругает себя Никишка: опасную дорогу преодолел, а когда не ждал не гадал, вблизи ляпуновского подворья схватили…

За полночь звякнул засов и открылась низкая дверь. Пригнувшись в проеме, со свечой в руке в клеть вошел Дмитрий Шуйский. Никишка подхватился в испуге, догадался, по чьему указу схватили, а Шуйский уже подступил с допросом:

— Ответствуй, холоп, с чем ездил к Скопину, о чем князь Михайло ответствовал Прокопке? Коли скажешь, отпущу; нет — сдохнешь в клети, и никто о том не прознает. — И сурово сдвинул брови.

Повалился Никишка Шуйскому в ноги, взвопил:

— Отец милостивый, княже Дмитрий Иванович, о чем писал Прокопий Петрович Ляпунов князю Михаиле Васильевичу, мне не ведомо, а ответствовал Скопин-Шуйский изустно. Он-де предложения Ляпунова не приемлет.

— Врешь, пес, не все сказываешь! — притопнул Шуйский. — Под батогами сдохнешь!

— Истинный Бог, княже, вели казнить, правду речу как на духу.

— Скулишь? На государя злоумышляете! — Повременил, думая, потом спросил: — Коли отпущу, обещаешь ли доносить мне, о чем затевать станут Ляпуновы?

— Отец милостивый, верой-правдой служить буду!

— Гляди, холоп! — пригрозил Шуйский. Повернулся к двери, позвал: — Демьян!

В клеть заглянул крупный мужик в тулупе и волчьем треухе.

— Выведи за ворота да коня верни…

На рассвете явился Дмитрий Иванович к жене в опочивальню, присел на край кровати:

— Ляпуновы к Михаиле в Александровскую слободу холопа слали с посулами, на трон подбивают.

Екатерина приподнялась на локте, блеснула очами:

— Ну?

— Будто отказал Михайло.

— Седни не захотел — завтра сам к власти царской потянется. А я, свет мой, князь Дмитрий, тебя государем зрить желаю…

В государевой малой хоромине, что служила и кабинетом и библиотекой, Василий с глазу на глаз беседовал с братом Дмитрием.

Сухо и тепло в хоромине. Свет сквозь заморские стекольца окон льется на писанные маслом картины. Вдоль стен — полки с книгами в кожаных переплетах, с серебряными застежками. Под отделанными тесом лавками рундуки со свитками, рукописями. У царского кресла с высокой резной спинкой и такими же подлокотниками — шкура огромного белого медведя. Распластался крутолобый, лапы большущие, костистые, а клыкастая пасть оскаленная, хищная.

Князь Дмитрий говорит, а сам в глаза царственному брату заглядывает:

— Прокопка с Захаром на твою, государь, царскую власть посягают и племянника нашего, Михаилу, подбивают к тому.

Шуйский затряс плешивой головой, затянул слезливо:

— Чего Ляпуновым и дворянству рязанскому от меня надобно, уж я ли их милостью своей обходил?

— Вели, государь, взять Ляпуновых в сыскную избу, на дыбе покаются.

Василий отстранился от Дмитрия, заморгал подслеповато:

— Упаси Бог! Ляпуновых тронешь — дворянство разворошишь. А там и недовольство Михайлы вызовешь, а у него в Александровской слободе экая силища! Ты, Дмитрий, с ляпуновского холопа глаз не спускай: он у Ляпуновых твои очи и уши. Не доведи Господь в набат ударят. — Перекрестился истово: — Племянничек-то все волчонком мнился, а ныне вона как заматерел… — Поманил Дмитрия крючковатым пальцем, зашептал: — Погоди, выждем, авось Михайло сам голову сломит…

Разговор на иное перекинулся. Дмитрий вздохнул:

— Разор вокруг, ра-зор!

— Что вокруг! — отмахнулся Василий. — За государевыми хлопотами свою вотчину запустил.

— Воистину, братец-государь, вотчины наши, князей Шуйских, того и гляди в пустошь обратятся, поля травой поросли, а холопы в бегах.

— Шубный промысел захирел, — согласился Василий. — Скоры нет, дворня бездельничает. Ну, даст Бог, стихнет смута, будут и холопы.

Высоким, глухим тыном огородился князь Василий Васильевич Голицын. Ночами стучат в колотушки сторожа из голицынских холопов, обходя хозяйское подворье, отпугивая лихих людей. В голодные лета их развелось во множестве. Вестимо, голод на все толкает, забываются, рушатся заповеди Господни: «Не укради», «Не убий»… А у Василия Васильевича амбары и клети хлебом и иным добром полны. Голицыну голод не страшен, его иное заботит. Шатко сидит на троне Шуйский. Ляпуновы спят и видят на царстве Скопина-Шуйского, но он, Голицын, себя государем зрит. Сладка царская власть даже в думах. Ему бы, Голицыну, престол российский держать, глядишь, и смуты такой не случилось. С чего случилось, где начало? После смерти первого самозванца, Лжедимитрия, князь Григорий Петрович Шаховской Путивль и Северскую Украину на Шуйского поднял, а потом Болотников целую крестьянскую войну повел, Москву потрясал, холопов поднял на господ… Тут и второй Лжедимитрий объявился, его король Жигмунд пригрел, шляхта за ним повалила… И выходит, от неприятия боярством Васьки Шуйского многому объяснение… Небось у него, Голицына, столь недругов, как у Василия, нет…

Василий Васильевич накинул на плечи кафтан, подошел к оконцу. Через чистую слюду сочился лунный свет, мягко разливался по опочивальне. Залаяли псы, метнулись к воротам. Голицын вздохнул: время неспокойное. И зачем Ваську царем избрали?

В «прелестном» письме к Голицыну Ружинский сулил ему милости царя Димитрия, когда тот вступит в Москву. То письмо Голицын оставил без ответа. Воистину, он, Василий Васильевич, усердствовал Гришке Отрепьеву, но за тем Лжедимитрием экая силища стояла, все московские воеводы изменили Годунову, даже Петр Басманов, любимец Бориса, и то переметнулся, лучшим другом самозванца стал. А вот второй самозванец дальше Тушина не двинулся…

На прошлой неделе набрался Голицын страху: караульные изловили тушинского лазутчика Якова Розана и нашли при нем письмо Ружинского. Слава Богу, гетман Роман не писал имени, кому адресовал, а Розан и на дыбе не повинился, смерть в муках принял, но не назвал, к кому шел.

Василия Васильевича даже пот холодный прошиб: ну как не выдержал бы Яков, познаться бы Голицыну с палачом.

Вздрогнул, перекрестился:

— Все в руце твоей, Господи…

Рискует Голицын. Не успел опамятствовать от письма Ружинского, как заявился Михайло Молчанов. Пришлось Василию Васильевичу хоронить его у себя, в хоромах, выслушивать от стольника то, о чем хотелось забыть. А Молчанов во хмелю напомнил о том, как Годуновых извели…

Рваное облачко краем наползло на луну, и в опочивальню влилась тень, медленно двинулась по стене. Была она необычайно похожа на женщину. Вот голова, грудь, поднятые руки. Она чем-то напомнила Голицыну Марью Годунову. Так же вздымала она руки, когда к ней ворвались стрельцы с Молчановым.

Князь Голицын выкрикнул в испуге:

— Изыди, не я тебя жизни решал, а стольник Михайло!

Но Голицын ясно услышал, как тень царицы Марьи заговорила:

— Но ты сына моего, царевича Федора, удушил…

Князь заорал дико, и в опочивальню вбежал молодой холоп.

— Запали свечу! — Голицын отер пот со лба. — Причудится этакое… Ответствуй, холоп, о чем дворня пустословит?

— И, князь-батюшка, — хихикнул холоп, — дворня, она и есть дворня.

— Ладно, ужо пошел прочь…

Черная весть на крыльях летит, и пока гонец смоленского воеводы Шеина, минуя заставы тушинцев, добрался к Москве, там уже знали: Речь Посполитая на Русь войной пошла.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: