Дворовая челядь шепчется:
— Отравили нашего князя…
Мамушка-кормилица со стряпух строгий допрос самолично сняла. Нет, не виновны они. Да и кто из своих посягнет на жизнь любимого князя? Никому зла не делал, добро творил.
Прикрыл глаза князь Михайло Васильевич, думы одна другую настигают. Крепок телом был Скопин-Шуйский, и вдруг подкосило. Откуда взялась этакая нелепость? Наплыло застолье у Воротынского… Княгиня Екатерина с кубком… «Выпей, князюшко, выпей…» Неужли она, Катерина?.. Вскрикнул:
— Катерина!
Вскочила кормилица, склонилась:
— О чем ты, сынок молочный?
— Катерина Шуйская, мамушка, кубок подносила. Она, она зельем опоила!
— Господи! — всплеснула руками кормилица. — И это тетка-то! Ужли можно такое?
— Можно, мамушка, можно, сама зришь.
Замолчал, закрыл глаза.
К утру князь Скопин-Шуйский скончался…
Хоронили князя Михаила Васильевича на третий день в Архангельском соборе, но не рядом с царскими гробницами, а в новом приделе.
Всей Москвой провожали князя, а когда в соборе остались одни родственники и близкие, с княгиней Катериной Шуйской случился приступ. Насилу привели в чувство.
ЧАСТЬ II
Годы 1610 — 1612-е
ГЛАВА 1
В середине четырнадцатого столетия, возвращаясь из Орды от хана Узбека, великий князь Московский Иван Данилович по прозвищу Калита, пустив коня вскачь, вынесся на заснеженную возвышенность, увидел Москву в нарядном белом убранстве. Она сияла позолотой, сверкала слюдяными оконцами боярских теремов. А над Москвой, на холме, Кремль, весь в снеговых шапках. И были в те лета стены кремлевские дубовыми. И церкви, и монастыри, и постройки — все из дерева…
Минули годы, в камень оделся Кремль. А за стенами — многочисленные дворцовые постройки с лесенками и переходами, украшенные резьбой затейливой, с балясинами точеными. Высятся палаты царские, здания приказов, соборы, площадь, мощенная плитами каменными. Здесь же, в Кремле, хоромы князя Мстиславского и еще немногих бояр. На Подоле, под горой, дома служилых и приказных людей…
Уйдя от патриарха, Филарет удалился в Чудов монастырь и неделю жил затворником. О чем беседовал Гермоген с митрополитом, одному Богу известно, но патриаршие служки видели, как, придерживая Филарета за локоток, патриарх любезно проводил его к самому выходу.
На восьмые сутки, похудевший, с прибавившейся сединой в бороде и волосах, митрополит навестил брата. Облобызались. У Ивана Никитича глаза повлажнели, спросил с дрожью в голосе:
— Почто долго не появлялся, я уж подумал, не гнев ли держишь на меня?
— За что?
Перекрестив боярыню Матрену и сбросив шубу на руки холопу, помолился на святые образа, сел за обеденный стол. Сказал, как давно решенное:
— Чую, на исходе время Василия. И хоть горой за него патриарх, ничто не спасет Шуйского.
— Кто место займет, не самозванец ли? Либо Владислав? — испугался меньший Романов.
Филарет отрицательно повел головой.
— Кому же указано, брат?
— Долгие распри предвижу, боярин Иван, а как судьба распорядится, поглядим. Пока одно ведаю: хоть ляхи и литва частью отошли от самозванца, он еще в силе. С ним Заруцкий с донцами и люд гулящий. Лжедимитрий по-прежнему именем царя народ возмущает. На загривке у Москвы Сапега с Лисовским, а Жигмунд не Владислава во царях московских видит, а себя, Русь к Речи Посполитой прирезать. Вот и пораскинь умом, нужен ли России государь из ляхов.
С хрустом откусил кусок груздя, промолвил не то сожалея, не то любопытствуя:
— Будто крепок был князь Михайло Васильевич, отчего помер?
Иван Никитич перегнулся через стол, шепнул:
— Молва, Катерина Шуйская…
Филарет брови насупил:
— Семя Малюты Скуратова дало всходы. — Повернулся к Матрене, попросил: — Поведай, мать, как мои?
Слушал не перебивая. Потом подпер кулаком щеку, молчал долго. Лицо недвижно, в глазах печаль.
Больше десяти лет минуло, как сослал Борис Годунов боярина Федора Никитича Романова в далекий Антониев Сийский монастырь. Сын Михайло едва лепетать начал, по палатам бегал, ковылял… В монастыре боярина Романова в монахи постригли под именем Филарет… Потом первый Лжедимитрий в Москву позвал, велел в митрополиты возвести…
Вспомнился Филарету разговор со вторым Лжедимитрием в Тушине. Заявился хмельной, без разума, плести начал:
«Я тя в прошлые лета в митрополиты возвел, аль запамятовал?
Филарет только улыбнулся. Хотел сказать: не ты, а первый Лжедимитрий. Но самозванец ту улыбку изловил, обиделся:
— Не признаешь меня, аль я от того раза изменился? Я тебя нынче в патриархи возвел, в Москву вступлю — Гермогена изгоню, он Ваське служит. Ты, Филарет, патриарх всея Руси…»
Задумался митрополит и не слышал, о чем брат сказал. Очнулся, посмотрел вопросительно. Иван Никитич повторил:
— Владыка, ты о распрях упомянул. А куда нам, Романовым, прибиваться?
— Не торопись, брат, осмотрись. Покуда же надо к боярам присматриваться, доброхотов выискивать, сообща советы держать.
— Без Василия Голицына.
— Князь Голицын нам, Романовым, николи радетелем не был.
— Не держит ли патриарх зла на тебя, владыка?
— Мудр Гермоген, и пастырь духовный выше личных обид. Яз, митрополит, в делах и помыслах чист к нему.
— Успокоил ты мое сердце, владыка. Сколько волнений претерпел я, пока самозванец тебя в Тушине держал.
— Так ли, брат? — Филарет тронул большой нагрудный серебряный крест. — И сказано в Священном Писании: человек подобен дуновению; дни его как уклоняющаяся тень.
Встал, одернул черную шелковую рясу. Иван Никитич заметил с сожалением:
— Щедро тебя, владыка, жизнь помяла, морщин прибавила.
Митрополит рассмеялся:
— А ты, Иван Никитич, давно в зерцало смотрел?
— Да, жизнь не милует. Поди, не забыл, владыка, как мы с тобой в отроческие годы к молодым холопкам шастали? — хихикнул боярин Иван Никитич.
— Блуд то все и от лукавого. Забудь! — сурово оборвал митрополит.
— Может, кого из бояр покликать, послушать, куда они клонить почнут?
Филарет ответил, уже взявшись за ручку двери:
— Повременим.
— Не забывай нас, владыка, проведывай. Словом согревай.
— Прости, брат, но не мирской я человек, Всевышнему служу. Коли же улучу какой часец, явлюсь непременно. — Вздохнул: — Хоть и много лет в постриге яз, а как побываю у тебя, в доме романовском, тепло домашнее сердце отогревает, душу бередит. Истину говорю, брат. Плакать хочется. В посте и молитвах забываюсь.
Со смертью Скопина-Шуйского Делагарди заявил: свеи ряду исполнили, от Москвы тушинского вора отогнали, а посему покидают Россию.
Узнав о том, Василий Шуйский разорался:
— Ах, разбойники, разве о том послы московские речь с королем вели? Да они ли угрозу от Москвы отвели? Разве и того мало, что рыцари казну российскую опустошили да землицы добрый кус отхватили? И как распроклятый Карл не подавился? А рыцари и в бою-то как след не стояли, а уже в обратную навострились. Забыли, что за грамоту король подписал? И быть рыцарям свейским с московскими воинами до моего на то указа.
Позвал Василий брата Дмитрия:
— Отправляйся к Якобу, объяви: свеи с тобой, Дмитрий, на Жигмунда пойдут, и за то будет им царская милость.
Нутром Шуйский чуял, злой рок навис над ним, но с какого края, не возьмет в толк. Тушинцев нет, самозванец в Калуге отсиживается; Жигмунд за Смоленск зацепился; в Александровской слободе московские полки. Так отчего тревожно на душе, гнетут страхи? Душа-вещун нашептывает: темные силы рядом, берегись, Василий.