— О, — говорила Руфина, — таки ты сделаешься ясновельможным паном, смотри на воск! Таки тебя станут окружать паны, и шляхта будет тебе прислуживать…

Нет, не цыганка, а Руфина предсказала ему истинную судьбу. Матвей Веревкин велел позвать дьяка и продиктовал два письма: одно к боярам московским, другое — к московскому люду. В первом он требовал от бояр одуматься и не присягать королевичу, а за ослушание грозил царским именем жестоко карать изменников, как поступал с ними отец его Иван Васильевич Грозный.

Во второй грамоте Матвей Веревкин обращался к дворянам и стрельцам, торговцам и ремесленникам, прочему люду, дабы не вступали заодно с боярами в измену и поляков не то что в Москву — в окрестности города не допускали. И стоять на том твердо. Не Владиславу место в Кремле, а ему, царю Димитрию…

К Грановитой башне подтянули огневой наряд. Таясь, дабы не услышали оборонявшиеся, без передыху вели подкоп, заложили бочки с пороховым зельем. Королевское войско готовилось к последнему приступу. А в назначенный час загрохотали орудия, и Грановитую башню окутал дым. Король подал знак, и земля над подкопом разверзлась, огненный вихрь взметнулся к небу, разбрасывая крепостные камни и бревна. И тут же, не успела осесть пыль, в пролом ринулись шляхта и казаки.

Жестокой была рукопашная, но неравные силы. Бой перешел на улицы. Люд искал спасения в соборе. Ляхи подожгли храм. В огне слышались крики и плач. Смрадный дым висел над городом. Улицы устлали трупы. Стрельцам и всем, кто попадался живыми, рубили головы, сажали на кол, топили в Днепре. Земля потемнела от крови, а вода в Днепре побурела и понесла в низовья тела смолян.

Не было пощады российскому человеку. Угоняли в плен оставшихся в живых. Увезли в Речь Посполитую воеводу Шеина, а боярыню Настену с детьми взял на себя канцлер Сапега.

Фыркали и шарахались испуганные кони, ночами выли собаки в мертвом Смоленске. Сигизмунд отказался въезжать в город, он отдал его на разграбление. Король Речи Посполитой предал забвению заповедь Господню: «Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукой человека; ибо человек создан по образу Божию…»

А может, жил Сигизмунд по Новому Завету? «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю, не мир пришел Я принести, но меч…»

Покинув разрушенный и сожженный город, король удалился в Варшаву. Вслед за ним отправилось и коронное войско.

Ночами к стенам смоленского кремля подходила волчья стая, усаживалась полукругом на мерзлую землю и выла подолгу и печально. Волки не боялись мертвых, а живых в городе почти не осталось.

Голодно и жадно заводил вожак, а стая подпевала. На самой высокой ноте серый умолкал, послушно затихали и остальные.

Тишина была короткой. Вожак поднимал морду к луне, принимался за свое, а стая подхватывала, пока на стену не взбирался кто-нибудь из смолян и не швырял в волков горящую головешку. Поджав хвосты, хищники пятились, чтобы снова начать свою песню.

В Успенском соборе патриарх Гермоген отслужил заупокойную литию по смолянам. Коротким плачем прозвучало его скорбное слово. Печально звонили колокола в Кремле и Китай-городе, в Белом и Земляном. Им вторили колокола всего Подмосковья…

На Москве читали грамоту, доставленную из Смоленского уезда, а в ней призывали не поддаваться лживым обещаниям Сигизмунда. «Обольщенные королем, мы ему не противились… Что же видим? Гибель душевную и телесную, — писали из Смоленского уезда. — Святые церкви разорены, ближние наши в могиле или в узах… Хотите ли такой доли?.. Король и сейм… решились взять Россию, вывести ее лучших граждан и господствовать в ней над развалинами.

Восстаньте, доколе вы еще вместе и не в узах; поднимите и другие области, да спасутся души и царство!..»

И еще писавшие грамоту обращались к доблести смолян: «Знаете, что делается в Смоленске? Там горсть верных стоит неуклонно под щитом Богоматери и разит сонмы иноплеменников!..»

На Думе Михайло Салтыков, недавно воротившийся в Москву из королевского стана, бородой тряс, ершился:

— К чему призывают уездные: от Владислава отречься. Не бывать тому!

Шереметев оборвал его:

— К чему Жигмунд в Смоленске бойню учинил, в святом храме люд пожег!

Зашумела Дума, да Салтыков всех перекричал:

— Сами повинны: отчего добром ворота не открыли! И нам то в науку, коли строптивость выкажем. Присягать королевичу, не слушать Ермогена-подстрекателя. Иного государя, кроме Владислава, нам не надобно!

Сытно отобедав, Мстиславский улегся на лавку у выложенной изразцами печи. По обычаю, он спал до сумерек, но в этот день не успел задремать, как явилась старая ключница, покачала головой, сокрушаясь:

— Батюшка, сокол мой, нет тебе покоя, не признает злодей обычаев российских. Ему сказываю, почивает князь, а он сапожищами топает, усами, ровно таракан, шевелит — подай ему боярина, и вся недолга.

— Да кто требует, Порфирьевна? — Мстиславский сел, спустив ноги на пол.

— Ротмистром назвался, кажись, Мазецкий.

— Мазовецкий, Порфирьевна.

— Истинно, сокол мой, батюшка.

— Так зови его сюда, пущай сказывает, с чем пожаловал.

Звеня шпорами, в палату вошел усатый краснощекий ротмистр, в малиновом кафтане и шапке из черного смушка, с золотым пером. На перевязи сабля турецкая, за кушаком пистоль с рукоятью, отделанной перламутром.

— Дзенькую, князь.

— Здравствуй и ты, вельможный пан. С чем пожаловал?

Из широких красных шаровар ротмистр достал письмо:

— От коронного гетмана тебе, князь, грамота.

И сует Мстиславскому бумагу. Прочитал князь Федор, насупил кустистые брови:

— Ведомо ли тебе, ротмистр, о чем пишет коронный?

Мазовецкий усами повел, а князь продолжил:

— Он пишет, король велит ему вступить в Москву и привести московитов к присяге. Чай, и твоя рота готова исполнять этот указ?

— Мои гусары, князь, уже стоят у стен Земляного города.

Мстиславский сказал угрюмо:

— Назвался груздем — полезай в кузов. Согласились на Владиславе, проглотим обиду и от отца его. А может, наставника? Чать, королевич молод и захочет жить умом Жигмунда? Передай, ротмистр, коронному: мы примем его и с ним панство вельможное, но все воинство в город не впустим, поди, не в покоренную столицу вступают.

Раздосадованный неудачей у Коломенского, самозванец сказал Заруцкому:

— Уж не перенести ли мне столицу в иной город? Не желают меня бояре в Кремль впустить, пусть себе поживут без царя. То-то взвоют.

В палату вошла Мнишек, услышала, о чем разговор, взглянула на Заруцкого. А тот на Марину смотрит, отвечает:

— Москва есть Москва, государь, так ли, царица?

Мнишек согласно кивнула, сказав:

— Не в том суть, где жить, а откуда о власти заявлять. Москва первопрестольная.

Самозванец фыркнул:

— Родитель мой в гневе на бояр в Александровскую слободу удалился, так не токмо бояре, весь люд московский на коленях к нему полз.

Марина поджала губы:

— Так то Грозный царь! Я же в Москве на царство венчана и московской царицей останусь.

— Мудро сказываешь, государыня, — Заруцкий поддержал ее. — У нас ратников достаточно, от Москвы не отступимся.

Лжедимитрий усмехнулся:

— Неча похваляться, эвон черкасцы Трубецкого всех коней перековывают: так прытко от Мстиславского скакали, что подковы поотскакивали.

— Не вини князя, государь, — вступилась за Трубецкого Мнишек, — кабы Сапега бой принял, казаки не отошли. А как князь Коломну укрепил?

У Заруцкого голос насмешливый:

— Не женщины глас слышу, воина мудрого!

Марина резко оборвала:

— Не забывайся, боярин Иван, я царица.

Атаман склонился в поклоне:

— Прости, государыня Марина Юрьевна, коли в словах моих дерзость усмотрела. Видать, позабыл, как поучали в детстве: знай сверчок свой шесток. Верный слуга я твой, государыня.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: