Голицын поддакнул:
— Воистину, вельможный пан Лев.
Пригладил Сапега усы, глянул на послов насмешливо:
— Не к добру упрямство ваше. Думал я, московитами разум правит, ан ошибся. Девидзеня, панове, дозревайте в Варшаве: в Московию дорога вам заказана.
В Охотном ряду мясники возмущались:
— На Арбате ляхи в церковь ввалились, шапок не скидая, рыла не перекрестив. Отца Варсонофия за бороденку таскали: не перечь-де, поп, нашей воле!
— Ироды!
— Латиняне храмы наши не чтут!
— Попа за бороду, а у мирян рты на замок?
— Люди князя Пожарского тех ляхов проучили да еще сабли отняли.
— Доколь терпеть? Женок и девок обижают, дома грабят, над верой глумятся.
Бряцая доспехами, прошел отряд шляхтичей. Его проводили косыми взглядами. Заговорили вслед:
— До поры терпелив наш народ.
— Когда тому конец?
— Скоро, скоро. Как заслышишь набат, оружайся — и на улицу, ляхов крушить!..
Расходились, грозя:
— Вишь, царства российского возалкали.
— Незваны гости! Вот мы их напоим и спать уложим… Будет им в чужом пиру похмелье…
На розвальнях, обшаренных на заставе шляхтичами, дворовый человек Ляпуновых Никишка выбрался из Москвы и погнал захудалую лошаденку по Коломенской дороге.
Отъехав от города изрядно, Никишка развязал торбу с харчами, оглянулся. За поворотом скрылась Москва. Никишка вздохнул облегченно, перекрестился:
— Слава, Осподи, кажись, начало удачливо.
Уныло и безлюдно вокруг, только темнеет вдали заснеженный лес. Но Никишке нет надобности в людях. Нынче в пути не ведаешь, какие у человека помыслы, то ли добрые, то ли черные. Никишке к Коломне бы добраться, а там свои, передохнет день — и снова в путь…
Отрезав ломоть ржаного хлеба и четвертинку сала, принялся жевать. Ел долго и основательно. Никишка хорошо уяснил, что, отправляясь с поручениями своих хозяев, в дороге всякого можно ожидать, а потому живот должен быть сыт.
Еще не уставшая лошаденка бежала резво. Попустив вожжи, Никишка слегка подремывал, но мозги работали ясно. Он думал о том, что предстоит пробраться к Прокопию Ляпунову и передать послание Захара. Оно вшито в полу латаного кожушка, и в нем брат уведомляет брата о том, чем Москва живет, что скоро жди народного гнева, и просит Захар Прокопия поспешать к Москве.
У Никишки натура рабская, и Ляпуновым он служит с собачьей преданностью, однако никак не уразумеет, отчего и Прокопий и Захар не угомонятся — то за Шуйского, то против. Теперь вот с боярским правлением и ляхами нет у них мира. Не может понять Никишка своим малым умом, какой же царь Ляпуновым надобен?
Намедни, напутствуя его, Захар сказал:
— Не бояре опора государства Российского, а мы, дворяне. То бы царям помнить да нас в чести держать…
Гадает Никишка: аль мало цари дворян жаловали? Бона Шуйский Ляпуновых в думные дворяне произвел, деревнями наделил. Да вот только бояре с ляпуновских наделов крестьян свезли, а земля без мужика не кормилица…
Вспомнилось Никишке, как перехватили его люди Дмитрия Шуйского, когда возвращался он от Скопина-Шуйского. Такого страха натерпелся, не доведи Бог, на всю оставшуюся жизнь хватит…
Отмерив верст пятнадцать, лошаденка притомилась. Никишка поглядывал на дорогу с нетерпением: вот-вот покажется постоялый двор, где хозяин-горбун — старый его товарищ, с кем не одиножды темные дела вершили.
От предвкушения встречи, как они сядут за стол да под чарочку будут хлебать горячие щи, Никишка даже засвистел лихо. Лошаденка вдруг заржала тревожно, рванула вскачь. Оглянулся Никишка — и ахнул: большая волчья стая настигала его. Встал Никишка на колени, гикнул, огрел кнутом лошаденку. Но она и без того рвалась из постромок.
Никишка закрестился:
— Осподи, выручи, не дай помереть смертью лютой…
Мысли скачут, скорей бы двор постоялый…
А волки совсем рядом. Повернул голову Никишка — потом холодным залился. Крупный серый, с большим лбом и открытой клыкастой пастью, сравнялся с санями. Встретился Никишка с волчьим взглядом и смерть свою учуял. Хлестнул зверя кнутом, волк отскочил, оскалился с рыком, а стая уже обошла саки с двух сторон, кинулась на лошаденку. Она рухнула, забилась в упряжке. Далеко разнеслось ее жалобное ржание.
Выпал Никишка в снег, завизжал дико. Не успел вскочить, как волк прижал его, рванул кожушок, и тот лопнул с треском…
До сумерек длилось волчье пиршество, и когда наехал казачий разъезд, стая сытой трусцой уходила к лесу…
Подворье князя Пожарского на Сретенке, близ Лубянки, обнесено высоким тыном, из-за которого выглядывает второй ярус хором, крытых чешуйчато-мелким тесом. Лютые псы, кормленные сырым мясом, сторожат княжескую усадьбу.
С возвращением в Москву князь не только ночную, но и дневную стражу усилил, челядь оружная всегда наготове. Сыскалась и рушница боя ближнего. Не подворье у князя Дмитрия, а крепостица.
Повстречались как-то с Салтыковым, приостановились. Князь Михайло спросил насмешливо:
— Никак, воевать намерился, князь Михайло?
Пожарский отмахнулся:
— При таком воинстве, какое на Москве ноне, к чему слова твои, боярин?
— Кого остерегаешься?
— Береженого Бог бережет.
— То я не спрашиваю, Гонсевский любопытствовал.
Пожарский прищурился:
— Помене доброхотов вилось бы вокруг вельможного пана Александра.
Из-под кустистых салтыковских бровей метнулся на Пожарского колючий взгляд:
— Ох, князь, с огнем играешь.
Когда разошлись, Пожарский пожалел о разговоре: донесет окаянный Гонсевскому, жди беды.
Но Салтыков не гетману о разговоре передал, а Мстиславскому, на что князь Федор Иванович заметил:
— У нас на Пожарского свои расчеты, для того и в Москву зван. Ежели воры с Маринкой на Москву полезут, кого воеводой поставим?
На третьей неделе Великого поста, Крестопоклонной, ляхи пушки на волокушах подтягивали, ставили на стенах Кремля и Китай-города, а за всем доглядал ротмистр Мазовецкий. Сыпал мелкий снег, и ротмистр то и дело вытирал мокрое лицо. У Водяных ворот Мазовецкий остановил коня. У опрокинувшейся набок мортиры толкались пушкари.
Ротмистр выругался:
— Сатана вам брат, недолеги[9]!
Мужики, ехавшие мимо обоза, хохочут:
— Эй, паны, пупки не надорвите!
— Быдло! Холопы! — отвечали пушкари.
— А что, ребятушки, аль мы быдло? — возмутились мужики.
Ротмистр конем дорогу обозу перекрыл, зашумел:
— На вспомогу, москали, на вспомогу!
Сошлись обозные, лаптями снег подминают, а Мазовецкий кричит:
— Швыдче, москали, швыдче!
К ротмистру подошли пушкари, а Мазовецкий уже саблю обнажил.
— Гляди-ка, он нам грозит! — заговорили обозные. — Ну-тко поднапрем!
И завязалась драка. Из Кремля набежали шляхтичи, а от торговых рядов на крики люд московский подоспел. Ляхи саблями машут, из пистолей палят. Мужики из телег оглобли вытащили, крушат шляхтичей.
Мазовецкий за подмогой поскакал, но затрезвонил колокол в приходской церкви Владимирской Богородицы, что у Москворецких ворот, и тут же загудело набатом по всей Москве.
— Час пробил! — воскликнул Пожарский и вывел свою дружину.
Из Белого и Земляного городов торопился оружный люд, бежали стрельцы. Палили из пищалей, рубились с ляхами на саблях, бились бердышами и топорами. Шляхтичи пятились к Китай-городу и Кремлю. А за стенами Кремля заиграли трубы, строились хоругви, пешие роты.
Гонсевский орал на бояр, собравшихся у Красного крыльца:
— Але московиты не присягали Владиславу?
Повернулся к ротмистрам и хорунжим:
— Панове, стреляйте и рубите проклятых москалей. Лучше видеть мертвый город, чем иметь взбунтовавшихся холопов!
Под звон литавр и металлический шелест гусарских крылышек шляхтичи покинули Кремль.
— Панове, — снова повернулся к боярам Гонсевский, — если мы не усмирим москалей, я запалю город, а вас отправлю на суд круля.
9
Головотяпы (пол.).