— А здесь все молодеют. Ты разве не знала? Вон Кузьма Матвеич, забыл, сколько и лет-то ему, а все не стареет.

— И ты, дядь Вась?

— Что я?

— Тоже молодеешь?

— Конечно. Только нынче больно скоро, не успел приехать… Из-за тебя, видать.

— Из-за меня?

— Из-за кого же еще?..

Она закружилась, как двенадцатилетняя, впервые почувствовавшая в себе нечто великое, замерла на миг, запрокинув голову, прислушиваясь, и вдруг помчалась по тропе.

К деревне подходили с другой стороны, шли напрямую через заброшенные огороды, на которых росли теперь чертополохи, крепкие, как кусты. Ветер порывами гудел в бесстекольных рамах, перекрещенных растрескавшимися старыми досками, и казалось, что это сами избы плачут по своим заблудившимся в миру хозяевам.

Страшны были эти омертвевшие избы, как забытые могилы на погосте. Ничто не нарушало тягостной кладбищенской тишины. Но вот Василий расслышал глухое цоканье и замер на месте. Подумалось вдруг, что это ожили звуки былого, каким-то образом уцелевшие застывшие до поры. Но тут же и понял: не иначе, Матвеич или его бабка хлопочут на подворье.

Так и оказалось: дед Кузьма сидел у сараюшки, тюкал молотком, отбивая косу.

— Вот, — сказал он, — готовлю тебе.

— Матвеич! — взмолился Василий. — Я же просил: сам должен, все сам.

— И для самости делов хватит. Шалаш-то нынче, что ль, будешь делать?

— Счас отдохну и пойду.

— Я тебе там веток нарубил.

— Матвеич!..

— Ничего, ничего, я немного, подсобить только.

— А зачем шалаш? — заинтересовалась Маша.

— Спать, — ответил дед, опередив Василия.

— И я хочу.

— Нельзя тебе. Не один он в ём будет.

Глаза Маши испуганно забегали.

— А с кем?

— Вырастешь — узнаешь, молода еще, — сказал дед, легко, совсем не по-стариковски, вскочил и пошел к дому. Крикнул с крыльца: — Татьяна! Хватит на огороде возиться, корми гостей!

После обеда Машу разморило, и она полезла на сеновал «вздремнуть полчасика». А Василий взял топор и пошел за деревню, туда, где у самой реки на краю широкого луга темнел под одинокой березой прошлогодний шалаш. Он неторопливо обошел его, осмотрел и начал разбирать, откладывая ветки потолще в одну сторону, а всякую труху — в другую, для костра. Когда все сделал, подмел место сухим прошлогодним веником и пошел к реке. Медленно разделся, ступил в воду, побрел на глубину, раздвигая руками водоросли. Когда вода закачалась под горлом, он остановился и долго стоял так, щурясь на солнечные блики, стараясь представить себя в том далеком времени, когда такое вот медленное вхождение в реку вызывало не одно только ощущение холода, а и бурный восторг, который так трудно было удерживать в себе. Это у него не получалось, но он знал: не сейчас, так потом обязательно получится. Солнце было то же самое, река — та же, да и память цепко держала все о том времени. Еще в прежние приезды сюда убедился Василий: ничего не забывается. Если не сдаваться, а подталкивать и подталкивать воспоминания, вынырнут такие подробности и так живо, будто все было вчера.

Потом он поплыл, тихо поплыл, незаметно, будто все шел по дну. Оказавшись на середине реки, оглянулся, помахал рукой, будто увидел кого вдали, и быстро, саженками, поплыл обратно. Шумно вылез на берег и, как был, в плавках, торопливо начал складывать шалаш. Делал он это, почти не глядя на ветки, руки сами брали нужные, привычно втыкали на место. Затем нарезал свежей лозы, принялся вплетать ее в крутые раскосины. Отходил, любовался своей работой и снова плел надежную крышу, чтобы ни дождь, ни даже град не пробили.

Костер разжег, когда шалаш был совсем готов. Посидел возле него в задумчивости, глядя на быстрое порхание огня. Спохватился, что беспокойное пламя мешает внутренней сосредоточенности, самоуглублению, и больше уж не смотрел на огонь и перестал подкладывать ветки.

Когда вечер раскрасил воду в реке, пришел дед, принес кринку молока и полкаравая плотного ржаного хлеба. За ним, поодаль, шла Маша, он отмахивался от нее, как от собачонки, но она все не отставала. Села неподалеку, стала смотреть на реку, делая вид, будто она тут сама по себе и ничего вокруг ее не касается.

— Ты бы хоть удочки закинул, — сказал дед. — Другие приезжают, сказывают: окунь тут берет…

— Я же тебе говорил, Матвеич: природа не любит насилия. Червяка раздави — и все можно отпугнуть.

— Чудно. Сколь живу, ни разу не видывал эти, как ты их величаешь?..

— Стихиалями.

— Чудно. Водяной — это понятно, ну там домовой, кикимора…

— Не в названии дело. Только я верю: все живое небездушно. Ты к природе с душой, и она к тебе с тем же. Лишь в такой гармонии можно испытать подлинную радость, и тогда нет невозможного: хочешь быть талантливым — будешь, хочешь помолодеть — пожалуйста…

— Помолодеть-то и мне бы в самый раз.

— Ты и так не стареешь.

— Как не стареть! Надысь поясницу ломило.

— Только-то? Многие городские в твои годы на уколах держатся.

— А стихиалей твоих я все равно не знаю.

— Знаешь, Матвеич. Они все время с тобой, потому ты их и не замечаешь.

— Скажешь тоже. Никого со мной нету, окромя бабки.

— Душа у тебя добрая, Матвеич, как сама природа… Я вот все думаю: почему ты отсюда не уехал? Дети в городе живут, звали же.

— Да как я уеду?! — Ласково торопливо дед оглядел темнеющую речку, березы на берегу, на миг зацепился взглядом за Машу, сидевшую теперь совсем близко, махнул рукой и заявил решительно: — Помру тут, с этим…

— Душа твоя не только в тебе самом, но и во всем этом. Не разорвать же душу. Хотя и многие, я знаю, тоскуют, уехав-то, маются…

Беседовали неторопливо, как всегда беседуют люди, которым некуда спешить. Мрак густел все больше. Но огня они не раздували — так и тлел костерок одними угольями. Тумана не было, но плыл над берегом влажный теплый дух, укутывал ароматами реки, луга и еще чего-то, чему и названия никто не знал.

— Не проспишь зарю-то? — спросил дед. — Можа, разбудить?

— Я должен сам, — ответил Василий. — Все сам. Если не проникнусь, ничего не получится.

— Ну сам так сам, не буду мешать. Маньк? — позвал он, вставая. — Пошли домой.

Маша неохотно поднялась и пошла, но все оглядывалась на Василия, точно хотела спросить о чем-то…

Эту ночь Маша спала беспокойно, часто просыпалась, прислушивалась. Дед похрапывал на печке, сонно пел сверчок, и еще слышался какой-то не то шелест, не то тихий звон. Маша привставала на мягкой бабкиной кровати, оглядывалась, и ей казалось, что это шелестит лунный свет, вливаясь в избу сквозь малые оконца.

В какую-то ночную минуту, проснувшись очередной раз, она ясно расслышала далекий и страстный зов:

— Машенька-а!

Она вскочила, стараясь унять сердце, заколотившееся то ли от страха, то ли от радости. Пересилила себя, бесшумно спустила с кровати ноги, осторожно ступила в серебряный лунный квадрат на полу. И тут снова откуда-то издалека донесся голос:

— Машенька-а!

Она выскользнула на крыльцо как была — босиком и в ночной рубашке, — пошла, побежала по знакомой тропе вниз, к реке. Она не знала, почему именно к реке нужно бежать, но была уверена, что поступает правильно. И вдруг остановилась, словно споткнувшись: внизу, прямо посередине лунной дорожки, перечеркнувшей реку широкой золотой полосой, плыл человек. Она не могла разглядеть его, но была уверена, что это Василий.

Маша на мгновение в испуге закрыла глаза, а когда открыла их, то не увидела человека. Лунная дорожка была пустынна. Маша застонала от ужаса, схватившего за горло, бросилась назад, к избе, чтобы скорей разбудить деда, но спохватилась, что, пока бегает, дядя Василий совсем утонет, и повернула назад, к реке. И вдруг снова увидела его в лунной дорожке, и догадалась, что в первый раз он не утонул, а просто отплыл в сторону, в темноту. И тогда она совсем успокоилась. Будто не было этой таинственной ночи, и не стояла она полураздетая над рекой, и не катилась по облакам луна, стеля на кусты, березы, крайние избы деревни призрачные покрывала теней.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: