- А в других случаях? - спросила Вера, она притихла и спросила, верно, просто так, для порядка, засмущалась от тона, взятого им, сразу слишком высокого.
Но Лев Ильич это только потом сообразил, а сразу не услышал, ему мысль его была дороге.
- В каких других?
- Ну что вы, мне первой, что ли, в любви объясняетесь? Да... Налейте-ка, выпьем, вы ж мне объяснились, да так ловко, что я и перебить вас не смогла! Как же, в первый раз - так я вам и поверила!
- У меня никогда так не было, - сказал Лев Ильич, он сейчас твердо верил тому, что говорил. Это и Вера почувствовала. - У меня всегда было ощущение, что непременно что-то помешает, что не мое - чужое, что не нужно мне это, что как бы хорошо, чтоб помешали, чтоб скорей подальше оказаться... А теперь, хоть и страшновато, а - дома. И вы против сидите - мне уж и не надо ничего.
- Ну, раз ничего, тогда я вас сейчас возьму да и поцелую! - Вера с места поднялась. - Если, конечно, не испугаетесь?
Ветер швырнул форточку, грохнул, попугай взмахнул крыльями, как вихрь пронесся по комнате, лампадка моргнула и погасла... Лев Ильич встал на табуретку закрыть форточку, она не поддавалась, он и бросил.
Вера стояла посреди комнаты, смеялась:
- Видите, природа против нас, а ничего - мы сильнее!.. Что это потом было, как случилось? Да просто все было, чего мудреного, когда мужчина и женщина, каждый со своей бедой, неудачами остаются вдвоем в пустом доме, когда уж несколько дней как их сводит друг с другом, и коньяк к тому ж на столе - что здесь хитрого, удивительного? Но что-то все-таки и иное было. Надрыв, что ли, какой почувствовался Льву Ильичу, тоска бабья, изголодавшаяся по любви, или так уж к нему ее потянуло - да чего в нем такого привлекательного? Но не бесстыдство тут было, страсть сумасшедшая, жадная, ненасытная, и не изощренность была, а непосредственность детская, на лету схватывавшая все, упивающаяся своим открытиям. Она от тряпок освобождалась, как чешую сбрасывала, Лев Ильич даже глаза закрыл, как увидел ее средь этой комнаты... Нет, то не падение, успел он подумать, уж если отвечать, так чтоб было за что.
Он ничего не знал про нее, да и не хотел уже знать. Отчаяние, что ли, ее к нему бросило, а может, сочувствие, жалость... Нет, от жалости тарелку супу может баба предложить, себя, как тарелку супу. А тут - все отдавала, что скопила, сберегла, о чем, видать, и не подозревала в себе - а может, знала, умела? Да нет, то не профессионализм был - безумие первооткрывателя, как по канату бежала над бездной - вот-вот сорвется, будто ночь была для нее последней, будто с чем-то в себе прощалась, затаптывала себя... Неужто потом сядем друг против друга, закурим, станем о чем-то разговаривать? Да не о чем-то - темы высокие!..
- Налей коньяку, - попросила она. - И сигарету мне прикури...
Он прошел к столу и поразился, как комната изменилась: разбросанные тряпки, подушка лежала на полу, одеяло, сбитое в ногах - а из угла, из темных досок, выплывали к ним лики, но теперь, без лампадки, они казались застывшими, безглазыми.
Он воротился к ней со стаканом. Какая она красивая, подумал он, и так неожиданно все в ней было: и тонкие запястья, плавно переходившие в полноту рук и плеч, и сильные девичьи ноги, и кошачья, сдерживаемая, пружинящая сила...
Она жадно отхлебнула из стакана, закурила, он поднял подушку, положил, откинулась на нее, и тут его защемило от жалости к ней, этому прекрасному телу... Так бывает в самый разгар лета, когда в безумстве зелени и цветения вдруг пронзит тебя что-то, и сразу не поймешь - что это? Лист ли сухой, запах, напомнивший о чем-то, освещение, преломившееся сквозь ветви? Пусть это лишь случайно - и лист прошлогодний, и запах ветерок принес издалека, и освещение тут же изменилось, - но уже все равно, вопреки очевидности и календарю, но поймешь вдруг, что уже и осень не за горами, что этот разгул, буйство, радость - все это ненадолго, что они таят в себе тление, смерть - и пусть чувство мимолетно, и острота его минет тут же, но долго еще та печаль не пройдет, запомнится и будет тревожить до слез.
Она, может, поняла или перехватила его взгляд, закрылась одеялом до подбородка, отодвинулась к стене.
- Холодно, - сказала она. - Сырость какая, прямо из погреба тянет, а вчера так тепло здесь было. Может, закрыть форточку... или нет, курить же нельзя. Потуши свет, - попросила она.
Лев Ильич лег рядом: вон как, и ей знак, то ж самое мерещится.
Она отбросила недокуренную сигарету, прижалась к нему, уткнулась, совсем затихла и сказала, Лев Ильич не сразу и разобрал, из-под одеяла:
- А с тобой тепло. Я тебя не отпущу теперь...
Лев Ильич слышал, как стучало ее сердце, ее волосы щекотали ему лицо, он боялся шевельнуться.
- Защити меня, Лев Ильич, спаси, от самой себя спаси... - сказала Вера.
Он не знал, что ответить.
- Да где тебе - самого надо спасать. И тоже от себя, - она отбросила одеяло и засмеялась, сдувая волосы с лица. - Напугала я тебя? Признайся напугала?
- Да нет, словно я всегда не таким уж пугливым себя считал.
- То всегда, а то - теперь! - смеялась Вера. - Теперь все по-другому будет.
И он опять поразился, что они думают одинаково.
- Мне иногда кажется, что не я, а меня что-то ведет к тебе, - говорила она. - Ну что мне от тебя нужно?.. Ну, не без этого, - она, видно, опять улыбнулась, зубы влажно блеснули над оттопыренной нижней губой. - А ты не думал так?
- Кто ж тогда? - спросил Лев Ильич.
Попугай встрепыхнулся, когтями ли, клювом скрежетнул о прутья.
- Послушай, Лев Ильич, может его чем накрыть, платком, что ли, они и в темноте видят. Вот его я боюсь - этих не боюсь, а его...
Лев Ильич стал было выбираться из-под одеяла...
- Нет, лучше лежи, Бог с ним, пусть смотрит, только чтоб ты не уходил... А я знала, что так будет, ну не так, не здесь, ясное дело, но знала. Как вошла тогда в купе, ты на меня глянул, ну и догадалась - будет!
- Не может быть? - удивился Лев Ильич. - А я думал, это я все к тебе пристаю.
- Как же ты, когда я тебе позвонила, и свидание назначила, и даже не дождалась, чтоб ты меня решился поцеловать... А решился бы ты или нет?
- Или да, - сказал Лев Ильич, - я давно на то решился.
- Кто-то ведет меня, - прошептала Вера. - У меня никогда так не бывало, чтоб за мужиком охотилась.
- Перестань, - сказал Лев Ильич, - это я во всем виноват, чего ты себя казнишь-мучаешь?
- Глупенький! - засмеялась Вера. - Чего мне казнить, когда мне так хорошо никогда и не бывало, а думала, и не будет. Это, знаешь, не всем бабам везет. Вам проще, напробуетесь за жизнь, уж и не отличаете, когда хорошо, когда нет. А у нас по-другому: все боишься расплескать, ему недодать, все хочешь его счастливым сделать - а ему давно плевать на это, а ты думаешь - вдруг сгодится, понадобится, а у тебя уж нет. Вот кабы не ты, я б так и осталась. А теперь - все отдала, и не жалко.
- А я не верю, что ты от него ушла, - подумал вслух Лев Ильич, что-то его осенило, спохватился, но поздно: "Зачем это я ей?" - Ты прости, что так говорю, но подумал... Я - не вижу тебя, чтоб ты одна была, в той комнате, там внизу.
- А я не одна, - сказала Вера. - Я с тобой. Ты что, бежать вздумал?
Он так ясно представил себе Колю Лепендина - там, у них, в алом свитере, с вытянутыми ногами в толстых ботинках, с холодными и наглыми глазами.
- У тебя сын? - спросил он.
- У меня ты, - сказала Вера и поцеловала его.
Он падал, падал, падал, падал, и уже хотел, чтоб разбиться скорей, сил больше не было лететь в ту бездну, оттуда смрадом тянуло - хоть повезло б умереть, не долетев, мелькнуло у него, там уж визжали, поджидая... Его ослепило светом, что-то грохнуло - он пришел в себя. А-а, подумал он, успокаиваясь, это машина въехала во двор, полоснула по стеклу фарами - уж не сюда ли?.. Но не до того было - пусть и сюда! Теперь, когда прошла новизна, ошеломившая его сразу, он ощутил сладость в этом бесстыдном грехе, пожалел, что послушал ее, потушил свет - пусть бы видели, чтоб и они, и попугай идиотский смотрел! Он уже летел, погибал и погибели радовался, в нем та же отчаянность застонала, что в ней почувствовал, теперь он знал, и его кто-то ведет, тянет, бросил сюда, чтоб сам захлебнулся в собственной черноте... Ну какая чернота, успел он подумать - когда красота такая, вот, зажги свет, увидишь, когда и ей и мне радость, радость, радость, повторял он, чтоб заглушить в себе ужас перед самим собой и той бездной, куда летел, уже не в силах остановиться. Он забыл про нее, только себя слушал, а вспомнил, долетев, мордой шлепнувшись в грязь, задыхаясь, что и ее губит, за нее будет держать ответ, что запах тления, им услышанный, он, может, раньше в себе ощутил...