«Решительно всякая среда невыносима по определению». Когда Авенир Ильич впервые услышал столь жесткую сентенцию, он поежился. Ромин лишь усмехнулся:

— Не принимай этого на свой счет.

— Но ведь и я — среда.

— Ты — Пятница.

Это было не менее обидно.

— А ты — разговорчивый Робинзон, — проговорил Авенир Ильич.

— Неплохо, — сказал Ромин, — неплохо. В тебе, оказывается, есть перец. — Он несколько раз потер свой лоб. — Ты, что же, надулся? Вот это уж — зря. Пятница был отменный малый, хотя не такой эрудит, как ты. И, кстати, не всякий может быть Пятницей. Это задача неблагодарная. А ты взвалил ее на себя. Но — терпение и еще раз терпение! Когда меня однажды сожгут, тебе как ближайшему человеку, естественно, выдадут урну с золой. Ты примешь ее с затуманенным взором, думая про себя: наконец-то! При этом будешь отлично смотреться. Лик твой будет прекрасно скорбен и вдохновенно непознаваем. И все поймут, что ты поднят печалью до сфер, недоступных остальным. И расстояние между вами будет все более увеличиваться, как это происходит обычно меж теми, кто приобщен к высшей истине, и грешной ползающей толпой.

— Довольно, — сказал Авенир Ильич, — что за охота шутить со смертью? Такое кокетство — не лучший стиль.

— Нормальный мачизм, — заметил Ромин и добавил: — Ежели я Робинзон, то смерть — это лучшая робинзонада. Надежнейший необитаемый остров.

— Бедное наше человечество, — с усмешкой вздохнул Авенир Ильич, — не любишь ты его.

— Не люблю.

— Неужто в нем нет ничего привлекательного?

— Пожалуй, есть, — согласился Ромин. — Не воевало аж двести лет. Правда, за сорок тысячелетий, но это, безусловно, деталь.

Непроизвольно понизив голос, Авенир Ильич пробормотал :

— Странно, что ты не пошел в диссиденты.

Обычно он тщательно избегал разговоров на эту скользкую тему, но соблазн оказался чрезмерен. Ромин пристально на него поглядел. Чувствуя, что густо краснеет, Авенир Ильич поспешно добавил:

— Если ты мне не вполне доверяешь, можешь забыть то, что я сказал. Во всяком случае, не реагировать.

Неожиданно Ромин расхохотался.

— Не вспыхивай. Я тебе доверяю. Могу сказать со всей прямотой, что фюреры этой сверхдержавы, в которой, как выразился князь Вяземский, от мысли до мысли

— пять тысяч верст, так же тупы, как литературные маршалы. Должно быть, от подобных дистанций произросло наше странное общество с его непомерной амбициозностью — ее не случайно так культивирует вся эта сановная сволочь. Если я сам и нищ и мал, пусть хоть страна моя будет великой! Все же какая-то компенсация. Однако ж я не пошел в подпольщики, и странного в этом нет ничего. Во-первых, это кружок или круг, сборище со своим уставом. И тоже со своей иерархией. Свои отношения, свои страсти. И вообще непростой коктейль — и самоотверженность, и тщеславие, и неврастения, и стойкость, и всякая прочая непостижимость. Нет, каждая общность, любая среда невыносима по определению. А во-вторых, и это имеет прямое касательство к нашей беседе, они как раз борются за человечество, которое вряд ли этого стоит. Не куксись, мы оба с тобой представители этой достойной популяции. Речь идет о тебе в той же мере, что обо мне…

— И не думаю кукситься, — прервал его Авенир Ильич, возможно, чуть горячей, чем следовало, — но ты же не можешь отрицать, что род людской все-таки обладает и потребностью и способностью к творчеству. Не стану кивать на хрестоматии, возьми хотя бы себя самого. Разве собственное твое дарование не примиряет тебя и с миром и с теми, кто этот мир населяет?

— Не знаю, — Ромин помедлил с ответом. — Если и есть во мне некий бесенок, то неизвестно, к добру ли он там. В конце концов, что такое художество? Едва приоткрытый краешек тайны. Едва приоткрытый. Самую малость. И сколько ж мы платим за эту малость! То, что ты называешь творчеством, это почти всегда подмена. Даже у самых крутых реалистов. Ты и себе сочиняешь жизнь. Разве любишь ту же самую женщину, которую обнимаешь ночью ? Нет, не подозревая о том, она, бедняжка, вбирает в себя предложенные тобою свойства, и стиль, и образ, и даже внешность. Да ты и сам мало-помалу становишься не таким, каков есть. Тут, брат, не столько исповедальность, о коей толкуют с гордыми лицами, сколько все то же преображение собственной личности, данной природой. И истерическая искренность, которую хитрые литераторы любят выдавать за талант — тоже сочиненное качество. Привычка, начавшаяся с расчета.

— Тебя послушать, — сказал Авенир Ильич, — жизнь в искусстве вовсе не созидательна.

— Она бывает весьма разрушительна. И не только для самого творца. С ним все ясно — его она заставляет питаться фантомами, лишает естественности, приводит к завышенной самооценке. Но и для тех, кто вкушает плоды, эти фантомы небезопасны. Чем заразительней твоя кисть, тем она дальше от середины, от разумной золотой середины. Она гипнотически внушает одни лишь крайние состояния: либо жизнь прекрасна и ты — царь природы, тут уж наверняка расшибешься, либо жизнь ужасна, а ты — тварь дрожащая, тут поневоле начнешь подумывать о цианистом калии или петле. В общем, это игра опасная. Но ты как негласный нонконформист с тайным влечением к прогрессу придерживаешься других воззрений.

Авенир Ильич покачал головой.

— Плохо наше дело, — вздохнул он, — ничем мы тебе не угодили.

— Плохо мое дело, — сказал Ромин. — Если это может тебя утешить. Впрочем, нужно быть справедливым — встречаются дщери человеческие…

— Ну, слава Богу… хотя бы дщери…

— Не ликуй. Это тоже не частый случай. Обычно сидит порочная дрянь и врет, что хочет жить не по лжи.

Любимая мужчинами тема редко всплывала в их разговорах — Ромин явно ее не жаловал и о женщинах говорил неохотно. Меж тем, репутация у него была устойчивая и нелестная — весьма удачлив и неразборчив. Понять, что здесь правда, а что легенда, было непросто, хотя подозрения и не казались безосновательными. Когда Авенира Ильича иной раз не без игривости спрашивали, как это терпит Роза Владимировна такое опасное приятельство, он холодно пожимал плечами, как бы давая понять любопытным, что он умеет хранить секреты.

Но если бы он и пожелал продемонстрировать осведомленность, сказать ему было решительно нечего. Он был раздосадован роминской скрытностью. Однажды нарочито небрежно спросил, как тот заполняет досуги.

Ромин лениво отозвался:

— Хочешь узнать, с кем я коитирую?

Столь недвусмысленная реакция заставила его собеседника совсем по-отрочески зарумяниться.

— Хочу знать, как справляешься с одиночеством.

— Легче легкого. Я уже старый хрен.

Близко к истине. В последнее время Ромин заметно изменился. Скулы его еще острее. Волосы бесспорно утрачивают прельстительный вороний отлив. И седина все меньше скромничает. Пластика тоже не та, что прежде, явилась возрастная неспешность. И лишь зрачки в постоянном движении — только что смешливо посверкивали и вот уже будто заледенели, не то отчуждение, не то вызов, но вот всего один миг — и снова нетерпеливый мальчишеский блеск, бесовский озорной костерок. Он и пугает и примагничивает. Поэтому Авенир Ильич и не поверил его отговорке.

Однажды полог слегка приподнялся. В сиреневый предзакатный час сидели они на Тверском бульваре. Была пограничная жара, весна вот-вот перельется в лето, томительно сладостная невнятность неустоявшегося сезона. В воздухе некая ломкая нежность, а в ожидании близкого вечера — необъяснимая юная дрожь.

Авениру Ильичу показалось, что лицо Ромина вдруг разгладилось, выражение вечной боеготовности сошло с лица, пружина разжалась.

— Отпустило? — спросил Авенир Ильич.

Ромин взглянул на него с интересом и рассмеялся.

— Смотрю на младенцев. Заметил ты, какая надменность? Похоже, они нас презирают. Есть за что, но как они догадались?

— Завидуешь им?

Ромин вздохнул.

— Сочувствую. У них все впереди.

Молодая женщина, куда-то спешившая, неожиданно остановилась.

— Константин Сергеевич, как я рада!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: