«Капричикос!»

– шепчу я, ища глазами мужа. Он уже тянется за беретом, но я хватаю его за рукав: «Умоляю! Не уходи! Умоляю!»

– Не пустим! Не пустим! – кричит Лида. Она вырывает из рук мужа берет. – Вы же не помянули героев. Это нечестно, дядя, нечестно! Выпьем, поговорим и заедим сладким. – И она забрасывает мужнин берет на шкаф, где сто лет лежит детский Лянин велосипед – еще одно мало ли что.

Мой небольшой худенький муж просто осел. Он стал маленьким, по колени копошащимся в коридоре женщинам.

Я положила ему на темечко руку, погладила легкий пух седины. Показалось мне или на самом деле его гладили две руки – моя и еще чья-то, с которой я уже познакомилась в ванной?

– Хорошо! – командует Лида. – Стол свободен! Ставьте, девки, чашки. Мы ж так чай и не пили. Или пили?

И они гремят посудой в кухне, я дрожу дрожью зимы в теплом халате. Мой мальчик-муж робко сел с ногами в кресло и смотрит затравленно.

– Здесь русский дух, здесь Русью пахнет! – пытаюсь шутить я.

– Я тебя ненавижу, – говорит мне муж, и я удивляюсь, что слышу непроизносимое. Ведь он сомкнул зубы так, что только ножом можно было бы их разомкнуть. Мне кажется, я слышу, как крошатся его зубы, как от прикуса десны бежит по его подбородку тоненькая и какая-то ленивая кровь. Дошла до конца впадины и застыла. Ну вот! Я уже и слышу неслышимое, я уже и вижу невидимое.

– Ради бога! – шепчу я ему. – Я их не звала! Сами пришли!

– Чтобы образумить легкомысленных девиц, нет ничего полезнее, чем надеть им стулья на голову, – говорит муж.

– Успокойся, – глажу я ему руку, и в какой-то момент снова сталкиваюсь с не своими пальцами. Кажется, я к этому уже привыкаю.

Нас зовут к столу. Лида наливает водку в высокие стаканы для сока.

– Вас как звать-величать? – спрашивает она мужа.

Он испуганно смотрит на меня.

– Игорь Николаевич, – отвечаю я.

– Ну, давай, дядя Игорек, выпьем за присыпанных, выпьем за сгоревших, выпьем за всех, кому что досталось.

– Лида, – говорю я, – Игорь Николаевич не пьет вообще, а мне хватит. Меня уже тошнило. Так что давайте символически и быстро. У меня еще работа на завтра не сделана.

Да ладно вам! – отвечает Лида. – Такой случай случился. А Верка была хорошая тетка, хоть и с придурью. Все читала, читала, а ума не родила. От нее целый чемодан книжек остался. Никому не нужен.

– Я заберу, – говорю почему-то я.

– Так у вас и так от них дышать нечем. Но где тыща, там и сто притулится, – она смеется и встает, чтоб сказать тост.

– Выпьем еще раз за Веру Разину. Чтоб была ей земля пухом или чем она бывает после кремации. Тоже пухом? Да ладно! Царство ей небесное, хотя кто его видел? Но так говорится, чтоб не страшно было живым.

Женщины выпивают жадно и радостно. Я пригубливаю. Муж ставит стакан нетронутым.

– Дело не идет, – говорит Лида. – Ну и ладно. Переходим ко второму вопросу. Значит, так… Вопрос квартирный. Сдайте нам комнату. Мне и моей троюродной, вон она, Олечка, тоже ваша землячка. Она в Москве зацепилась, и ей из Мытищ ездить каждый день не кайфово. Да и я сама хотела бы работать в Москве, тут возможностей больше. Вы нам сдаете крайнюю комнату, там есть диванчик, а мы покупаем раздвижное кресло, и для вас никаких проблем. Утром ушли, вечером пришли. Цена сто зеленых. Столько это и стоит. А вы не такие богатые, чтобы гребовать додатком. Мы девушки чистые. Есть вашего не будем. Разве что чаек. А то еще и сами принесем.

Странно смеется мой муж. Как бы сквозь наполненный рот. Внутри меня все разрывается от гнева, ненависти, от этой наступающей на меня наглости.

– Лида, – говорю я. – Надо было спросить, сдаем ли мы комнату. Мы бы сказали – нет, и вам не надо было бы тратиться на водку, могли бы уже ехать в метро. Мне не интересно, чистые вы или нет. Мне не нужны ваши деньги. Мне не важно, когда вы приходите и уходите. Это все нас не касается никаким образом.

И я встаю, как бы подавая знак, что разговор окончен.

Но они не трогаются с места. Более того, Лида снова разливает водку, и они жадно и весело пьют ее, уже не обращая на нас внимания.

Меня охватывает страх. Их четверо, нас двое. Тонкие лезвия ножей посверкивают кремом тортов. Дурь! Что они будут делать с двумя прирезанными немолодыми людьми? Но можно держать ножи у горла и получить написанные под ними обязательства… На что? На квартиру? Она завещана Ляне. Боже, Ляна! И я внутренне уже почти на все согласна.

– Ну и подавитесь вы своей квартирой, – вдруг говорит Лида. – Теперь не люди стали, а звери. Хватают и ртом, и жопой, а чтоб поделиться, даже не по-честному, а так, кусочком, – удавятся! Интеллигенты сраные! Книжек начитались, а совести не прибавили. Пошли, девки, из этого говенного дома! Помянем Верку во дворе, на лавочке, без этих гадов… Собирайте еду. Может, с кем во дворе и сговоримся. Есть же на свете люди как люди. Где теперь сто долларов валяются за так?

– Да ладно тебе, Лида, – говорит самая молоденькая из них. – Нас приняли как людей. Ты как выпьешь, так тебя несет незнамо куда. Чего насильничать? Если у нас нет ничего, так что ж, бандитами становиться? Вы нас извините! – это она уже мне. – Лида хорошая, но ее заносит левый ветер.

Лиду же как сломали. Сидит какая-то кривая, некрасивая, и наглая, и жалкая одновременно. «…Было бы не худо, если бы обладатели таких смешных и злополучных физиономий прятали их в штаны». 54-й капричикос. Мой умный муж понял это сразу, еще на площади, а я шла, шла… Шла, шла, пока пришла к тому же. Последние годы он мне все время говорит о Гойе, о том, как тот видел безумие человека. Никто не видел, а он видел. Животность. Бездушие. Это же когда было!

Ничего нет страшнее человека. Хотя нет, есть еще страшнее – народ.

Они выходят гуськом, все как бы виноватые. Называется, помянули. У лифта я говорю Лиде:

– Я спрошу кое у кого… – Говорю и прикусываю себе язык.

– Да ну вас! – отвечает Лида. – Напустились как на собак. Уже и спросить нельзя. Действительно же не в коммуналке гнездитесь. На двоих три комнаты. Да ладно. Я привезу вам книги, если не врете, что возьмете. А то вынесу на помойку.

– Нет! Нет! – кричу я. – Привозите. Я обязательно их возьму.

– Конечно, на всякое барахло место у вас найдется.

Дома в кухне стоит пар. Муж пустил на посуду кипяток во весь напор. Пусть хозяйничает. Раз в десять лет с ним случается мытье посуды.

– Я схожу за кефиром, – говорю я ему.

Сквозь пар я не слышу его ответа.

Я спускаюсь вниз. Теплый мягкий вечер, как бы и не осень. Но зарево солнца красное – это к холодной погоде завтра, а может, к ветру, но сейчас мне так хорошо в прогретом воздухе, в тени уже не зеленых, а выжелтевших деревьев. Через недельку наступит божественная красота победившего золота и багрянца. После склоки, в сущности погубившей поминки Веры, мне не хочется идти ни за каким кефиром, мне хочется обернуться и перебрать обглоданные кости разговора.

Он подошел тихо, как ниоткуда. Балконный гость. У него еще странное имя. Вспомнила. Глеб.

– Она не разбилась, – говорит он, протягивая мне рюмочку на тоненькой ножке, которая пролетела десять этажей, крону тополя и мягко осела во взрыхленную землю. – Я вышел, закурил, вижу – лежит. Взял – целенькая. Ну, и что с ней делать, думаю. Ходил, думал… Ведь для вас она разбилась, так? Моя бабушка говорила: что упало, то пропало. Не надо возвращать ушедшее. Но ваша бабушка могла думать иначе. Вот ходил и кумекал.

Я держу рюмочку. Мне кажется, что она меня гладит. Надо сходить к невропатологу. Мне не нравятся эти трансцендентные ласки. Но я благодарю Глеба, берусь проводить его до метро. Зачем? А не все ли равно, куда идти? Он мне долго-долго о чем-то рассказывал на балконе – я не помнила ничего.

Сейчас он мне снова почему-то говорит об озере, которое случилось на Урале после атомной аварии, озере с тяжелой, как ртуть, водой. В нем все умирало, мошки, птицы, и только одно черное дерево выросло с ветвями, как человеческие руки. И он скривил пальцы, показывая, какими были ветки. «В Москве такие же растут. Спрашивается, здесь-то откуда?»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: